Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе — страница 75 из 103

Если добавить к этому еще замечание Рамбана из его «Кедашим», что «человек может быть отвратительным в строгих рамках Торы», то, пожалуй, станет ясно: Тора — это не просто текст, который каждый может прочитать в свитках или книге и слово в слово держать в своей памяти. Тора — это душа еврея, это поведение его во всей полноте, которая имеет свое название: жизнь.

Как же вел себя в те заревые годы советской власти, когда иным евреям казалось, что они схватили бога за бороду, поэт Светлов? Действительно ли, горланя со всеми в едином строю интернационалы, он целиком, с потрохами своими, предался новому, большевистскому режиму? Действительно ли он слился с пролетариями и крестьянами до такой степени, что позабыл тысячелетний факт: есть между ними обрезанные и необрезанные, а сам он из обрезанных?

Вот вам стих, один из девяти его тогдашних стихов о ребе, и судите сами:

Тихо.

Темно.

Ребе ходит чуть слышно, как вздох,

Как живая боль синагоги.

Темен порог.

Тишина сторожит на пороге.

Хочется ребе давно

Спрятать тоску в молитве.

Старое сердце еврейской тоскою больно,

Старое сердце еврейскою болью болит ведь.

Смолкла свеча в позолоченной люстре,

И теперь ни одна не заглянет душа.

Тихо в большой синагоге

И пусто…

Ша!

Я не знаю в русской советской поэзии другого стихотворения про ребе, в котором бы ученик его — «Помнится: мальчиком я Тору разворачивал. Ребе все твердил про народ свой — под Стеною плача, у разрушенных израильских твердынь», — обретаясь уже в первых рядах комсомолии, позволил себе так, на виду у всех, открыть свою душу. Еврейскую душу. И обратите внимание, открыв, он уже не может удержаться, и, одетый в комиссарскую робу — «А теперь я, в кожаной тужурке, вижу маленького ребе (сам большой)», — он чуть не берет на руки тщедушное, сморщенное тельце и нежно шепчет: «Ты уж усни, мой старый ребе, баюшки-баю!»

Так может разговаривать только любящий сын с отцом, только любящий отец — с сыном. И кто не знает этих — волею Вседержителя — парадоксов нашей души: то мы чувствуем себя отцами своих отцов, то чувствуем себя сыновьями своих сынов. Душа ведет свой счет времени, и этот счет не всегда совпадает с нашим.

Двоякий счет времени, свойственный всякому поэту, не исключая даже самых рьяных трубадуров режима — возьмите хоть Маяковского, — у еврея Мотьки Светлова, особенно в двадцатые годы, выражен был с предельной отчетливостью. С одной стороны, вселенский интернационал, всеобщее братание и братство: «Мы ушли и долгий отдых провожали налегке возле Брянского завода в незнакомом кабаке, и друг друга с дружбой новой поздравляли на заре, он забыл, что он — махновец, я забыл, что я — еврей». Счет времени ведет здесь история, и мы с ней. С другой стороны — «Через тучи песков, через версты пустынь, через черную зелень еврейской весны, неумыт и обшарпан, я пришел на Волынь — кочевой гражданин неизвестной страны» — счет времени ведет душа, у которой нынче, когда пишутся эти строки, на еврейском ее календаре свой год от сотворения мира.

Снова бродит луна

По полям бесконечных скитаний.

Словно в очередь к Богу,

Вразвалку лежат мертвецы…

Засыхает слюна

Над застрявшей в гортани

Отсыревшей полоской мацы…

Так начинает свой сказ «Хлеб» поэт Светлов, из известного города Екатеринослава, где все жители, через одного, были евреи. Можно ли представить себе, чтобы о хлебе, о схватке со знаменитым атаманом Тютюником, в таком ключе повел рассказ нееврей! Какую власть забрал над поэтом этот ключ, можете судить по «Песне Моисея», писаной одиннадцатью годами позднее, в тридцать восьмом:

Летит атаман за военной добычей,

Земля полыхает кругом,

Но спит Житомир, и спит Бердичев,

И спят местечки кругом.

Стоит синагога, сквозь сумрак темнея,

Стоит, как Ноев ковчег.

На белые бороды старых евреев

Падает белый снег.

Однако вернемся к поэме «Хлеб», в которой был свой Моисей, по фамилии Либерзон. Происходит этот Моисей из приличной еврейской семьи, «Бакалейный торговый дом — Самуил Либерзон и Сын». Отец его Самуил Израилевич, любитель пофилософствовать, как все старые евреи, задает вопрос, на который сам же отвечает: «Что ты видел, цыпленок куцый, у окошка родного дома? Отблеск маленькой революции и пожар большого погрома…» Чем закончился погром, можно не рассказывать: убили маму, прирезали сестер, еще там несколько евреев… словом, обыкновенная история. Самуил Либерзон, однако, как в свое время Иов, не жалуется, а только смиренно просит Бога:

И если, о Господи,

На одном из небес

Ты найдешь мое счастье, —

То сжалься над ним,

Вынь все лучшие звезды свои

                  и повесь

Над заплаканным счастьем моим!..

Ах какие слова — заплаканное счастье мое! — нашел поэт для своего героя, старого еврея. Произнеся эти слова, несчастный старик и вовсе потерял покой: «Что-то дует сильно, что-то спится слабо… Разреши, Всесильный, повернуться на бок…»

Не Бог знает какая просьба: можно и разрешить. Но разве дело в том, какую позу принять — на боку, на спине или, простите, кверху одним местом? Еврей хочет покоя, хочет немножечко нахес — вот чего хочет еврей.

Но только ин хулим, во сне, дано ему отведать счастья:

Приближаются с двух сторон

Царь Давид

И царь Соломон.

«Рад вас видеть, друзья, всегда

Я в Житомир.

А вы куда?»

………………

Говорят о делах

И о родине

Два царя

И один верноподданный.

Как вам это нравится: где-то между Житомиром и Бердичевом, на родной земле, еврей говорит с Давидом и Соломоном о каких-то делах и о какой-то родине. Значит, ни Житомир, ни Бердичев, ни местечки, которых вокруг как звезд в небе, не родная земля, не родина!

Но как же так, если сыны и дщери Израилевы пришли в эти края еще тогда, когда не только Киева, Одессы, Житомира не было, но не было еще самой Руси, а жили здесь скифы да киммерийцы! Как это может быть, если еще за полтысячелетия до Рождества Христова, когда Афины только становились на ноги, а Рим еще ворочался в своей колыбельке, еврейские солдаты и офицеры под началом великого Дария, сына Гистаспова, — благословенно имя его, повелевшего восстановить в Иерусалиме Бет-Амигдаш: «Мною же дается повеление, что если какой человек изменит это определение, то будет вынуто бревно из дому его, и будет поднят он и пригвожден к нему, а дом его за то будет превращен в развалины» (Ездра, 6:11) — и в пешем, и в конном строю, и на плотах, и на судах исхаживали здешнюю землю и бороздили здешние воды! И были из их числа такие, что осели здесь, пустили свои корни, и корни эти были так глубоки, так крепки, что и по сей день, две с половиной тысячи лет спустя, хотя были века, казалось, иссохли эти корни, обратились в пыль, идут по ним живительные соки из здешней земли, где захоронены сыны и дщери Израилевы миллионами.

И чувство корня, юридически подкрепленное жесткими законами наследования, передалось далекому их потомку, рожденному в черте оседлости, Мотьке Светлову: «Отдавая молодые силы городам, дорогам и полям, я узнал, что старая могила для постройки лучшая земля». Заметьте, не вообще могила, как мог бы сказать другой, не из его племени, а именно «старая могила», старая той старостью, которая дается не просто годами, а дается историей:

Посреди болотных пустырей

Он стоит, мечтательность развеяв, —

Гордость нации,

Застенчивый еврей,

Боевой потомок Маккавеев.

Видите, куда — во второй век до Рождества Христова! — делает свой экскурс поэт, чтобы дать представление о своем возрасте и о возрасте своей боевой славы! Конечно, знай историю обстоятельнее, он мог бы передвинуться еще на несколько сот лет в глубь веков, но, с другой стороны, зачем: родословная евреев записана в самой высокой книге, какую создало человечество за всю свою историю, — в Книге Книг. И нет на земле народа, который отважился бы сказать: «Нет ни моего, ни моих пращуров имени в Книге евреев — и в этом мое величие».

И не страшен разбег дорог

Перешедшему вброд реку,

И стоит над Синаем Бог,

Приготовившийся к прыжку.

Хотя писано черным по белому, но как поверить, что в двадцать седьмом году, в десятую годовщину пролетарского Октября, нашелся в России поэт, позволивший себе искать источник силы своего героя в синайской истории Мойше-рабену! И хотя тут же, в поэме про Моисея Либерзона, можете найти сколько угодно экивоков касательно революции и советской власти, однако древность героя, уже безо всяких экивоков, дана в одной-единственной перспективе — древности Израилева рода, с тех еще незапамятных времен, когда стоял «над Синаем Бог, приготовившийся к прыжку».

И вот спрашиваем: где же был дом человека, праотцы которого имели две главные встречи с Богом — одну в Харране, в Месопотамии, на восток от Евфрата, а другую в Синае? Может ли быть случайностью, что для двух своих основополагающих встреч Всемогущий избрал места, лежащие в стороне от Земли Обетованной, которую Сам же, Своей властью, определил сынам Еверовым? Да и вообще, может ли быть нечто в делах Его, что мы, люди, именуем случайностью?

Или это была случайность не от Него, а от нас от самих, ибо Он наделил нас свободной волей? Он же и сказал нам: вот древо познания, не вкушайте от него, — но это был не приказ, это был лишь совет, а уже от нас самих зависело, воспользоваться этим советом или пренебречь.

Мы пренебрегли и с тех пор стали как одни из Них, то есть Господ