На исходе лета поэт улучил мгновение, чтобы воскликнуть: «Август — я поверил, что бывает Ад, над смолой и серой — крыльев перепонки…» Можно бы, конечно, спросить, неужто лишь в августе, а в июне, в июле, что ли, не верилось еще в ад!
Ну, да когда речь идет о светопреставлении, месяцем раньше, месяцем позже, не так уж существенно. Главное, что поверил человек, главное, что библейские истории сошли с тысячелетних страниц книги в повседневную человеческую жизнь:
Груба скрижаль судьбы: — Даем и отбираем.
Так сказано и встарь: — Я создал — я изгнал.
Но без изгнанья Рай нам не казался б раем,
Но без потопа мир о радуге б не знал.
Потоп, который будто бы имел свой смысл в том, что нам открылась красота семицветной дуги в поднебесье, оставим на совести у поэта. Поскольку и до потопа было солнце, было небо, были дожди, любой тогдашний школяр мог бы вам по пальцам перечесть, в каком порядке радуга располагает свои цвета: каждый охотник желает знать, где сидит фазан — красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый.
Однако поэт есть поэт, и если ему, чтобы сказать о потопе, требуется радуга, пусть будет радуга. Помните, у Карела Чапека поэт, который был свидетелем дорожной трагедии, не мог вспомнить номера роковой машины, однако же написал, под впечатлением от жуткой картины, стихи: «О шея лебедя, о грудь, о, барабан, и эти палочки — трагедии знаменья!» И детективы, по стихам этим, определили номер криминальной машины: 23011, где шея лебедя — двойка; грудь, естественно, женская — тройка; барабан — нуль; а палочки — это палочки, две единицы.
Ничего нового в этом нет: давно уже замечено, что поэтические образы — это своего рода тайный шифр, криптограмма. Не в том смысле, что поэт норовит скрыть от кого-то — и это бывает — свои сокровенные чувства, свои мысли, а в том, что он и сам порою не отдает себе отчета об истинных пружинах своего сочинения.
И вот, оставляя в стороне вопрос о каждом конкретном образе в отдельности, зададимся общим вопросом: как это получилось, что советский поэт Кирсанов, который снискал славу революционера в области стихосложения, поэт, которого Маяковский чуть не по-родственному называл «Семец», представляя донецким пролетариям, от первых своих рифм, как было сказано, до самой до гробовой доски не просто обращался к Ветхому Завету, а постоянно искал в нем параллели, населяя и стихи свои, и поэмы образами из него до такой степени плотно, особенно в «Эдеме», «Семи днях недели» и «Дельфиниаде», что всем прочим героям делалось здесь невыносимо тесно? Не только тесно, но и просто неуютно по той, прямо скажем, весьма оскорбительной причине, что все они обретали жизнь и смысл лишь в лучах исходившего от Ветхого Завета, от Пятикнижия света.
Можно решительно утверждать, что не было среди признанных советских поэтов другого, у кого Пятикнижие так бы определяло и строй, и тональность, и общее видение мира, как у Кирсанова.
Так что же, заявила себя в поэзии Кирсанова унаследованная от предков душа?
Да, отвечаем, заявила. Причем не раз, не два, а всю земную свою жизнь напролет заявляла. Но заявляла так, чтобы, не дай Бог, не выставился наружу ее длинный нос. Заявляла так, что на переднем плане хотя и было Пятикнижие, а израэлита не было нигде, даже на заднем плане.
Но как же так: книга есть, а автора — хотя не перевелись еще в те дни на Руси выпускники церковно-приходских школ, которые помнили родовое имя пророка, через какового дана была людям богодухновенная книга, — нет?
Ша, успокойтесь. Не булькайте, как известь на воду, а возьмите книжки Кирсанова, полдюжины, дюжину, спокойненько перелистайте — и попробуйте сыскать там родовое имя. У меня не получилось. Может, вы счастливее, удачливее, может, у вас получится. Но не обольщайтесь: даже в стихотворении «Суд», писанном в Нюрнберге, в сорок пятом году: «Все их дела отметим, вспомним о всех страданьях! Это они — Освенцим, это они — Майданек», — обошлось без родового имени сожженных заживо, превращенных в пепел.
Вот так поэт обращается со своей душой: взывая к священной книге отцов, говорит своей душе — на, я сделал, как тебе хотелось, а теперь заткнись! — и тут же забивает ей рот кляпом, чтоб больше не совалась в разговоры со своим картавым «р».
Механизм этого раздвоения давно уже ни для кого не секрет. Мудрецы Талмуда установили, что в человеке, с момента его рождения, обретаются два существа: Иецер га-тов и Иецер га-ра. Первое из них — ангел добра, второе — ангел зла, то есть демон. Понятно, что они один другому враги и всячески, каждый, стремятся склонить человека к своему.
Сема еще отроком обнаружил в своей душе этих двух ангелов-антиподов и, конечно, отдавал свои симпатии первому из них. Но на поверку чаще выходило наоборот, как будто симпатии, которые Сема отдавал Иецер га-тов, вдруг оказывались не у него, а у его антипода — Иецер га-ра, демона.
Папа из-за этого очень сильно переживал. И еще больше переживал, когда, вдобавок ко всему, сын отказался пойти учиться на доктора.
Отец голосил:
— Судьба сама, —
единственный сын
сошел с ума!..
Что мне семейка?
Пускай поют!
Бульварная скамейка —
мой приют.
Ну, про бульварную скамейку сказано так, ради красного слова, а на самом деле Сема с пятнадцати лет пошел в поэты, причем следует уточнить: советские поэты. И с первых же шагов своей советской службы заделался таким шаей-патриотом, что похерил не только свою родословную, но и вовсе позабыл, что существует на свете такое племя — иудеи. Предавшись модной в те годы теме интернационализма, он написал даже специальные стихи «Рост лингвиста», в которых были — и все с большой буквы! — «грузинское ЦХ и молдавское ШТИ, российское ОВ, украинское АЕ», были даже «китайское ЧЬЕН и татарское ЗУ», но ничего от этих, от местечковых его сородичей, как вы уже догадываетесь, не было.
Норовя освободиться от бремени, навязанного ему природой, двадцатилетний Семец бросался, с высоко поднятым большевистским знаменем, на своего знаменитого сородича и земляка Исаака Бабеля.
В известном «Разговоре с Дмитрием Фурмановым» автор представил себя: «Я одессит и патриот!» Что конкретно имел он в виду, рекомендуя себя одесситом, не совсем ясно, а что до «патриота», так тут Семец выдал такое красное кредо, что оно было краснее, чем у самого чапаевского комиссара:
Вы защищали
жизнь мою,
он —
издали следил
и рану
павшего в бою
строкою
золотил,
и лошади
усталый пар,
и пот
из грязных пор
он облекал
под гром фанфар
то в пурпур,
то в фарфор!
Слова относительно того, что Бабель «издали следил» за гражданской войной, а не был прямым ее участником, Семен Кирсанов повторял с чужого голоса, в частности, своего тезки Семена Буденного. И следующее за этим обвинение: «Вы шли в шинели и звезде чапаевским ловцом, а он у армии в хвосте припаивал словцо», — тоже заимствованное из того же источника.
А дальше шло уже целиком свое:
Патронов
не было стрелку,
нехватка фуража…
А он
отделывал строку,
чтоб вышла
хороша!
Под марш военных похорон,
треск разрывных цикад
он красил
щеки трупа
в крон
и в киноварь —
закат.
А в заключение поэт клятвенно заверял чапаевского комиссара:
А что касается
меня,
то — в дни
боев и бед —
я на лазурь
не променял бы
ваш
защитный цвет!
Такова история поэта Семена Кирсанова, «патриота и одессита», уроженца черты оседлости, которого папа с помощью николаевских и одесских ребе учил языку праотцов, учил Пятикнижию, учил, надо полагать, на совесть. Но, как мы уже знаем, кончилось тем, что бедный папа в отчаянии замахал руками и возопил: «Судьба сама, — единственный сын сошел с ума!»
А с чего все началось? Началось с пустяка: с картавой буквы Р.
Мотькэ-МалхамовесИ. Сельвинский
Узнав, что Илья Сельвинский из крымчаков, Маяковский спросил: «Что это за национальность — крымчак?»
Сельвинский ответил: «Не знаю, евреи называют крымчаков еврейскими цыганами, а Максимилиан Волошин, в общем, неплохой этнограф, утверждает, что это потомки остготов, пришедших с Балтики и основавших на линии Судак-Балаклава пиратское государство; впоследствии остготы смешались с местным населением и дали две ветви: одна получила язык от татар, а веру от византийцев и стала называться мариупольскими греками, а другая также получила язык от татар, но веру обрела иудейскую от хазар и стала называться крымчаками. Они сродни татам — горским евреям на Кавказе, и некоторые именуют их крымскими евреями».
Относительно татов сразу укажем, что их происхождение ни у кого не вызывает сомнений. Более того, таты, что называется, первородные евреи, ибо пришли на Кавказ из Ирана, куда они попали во времена первого и второго пленений, после поражений, нанесенных Саргоном и Навуходоносором Израилю. Так что само по себе родство с татами есть несомненное свидетельство корней крымчаков, которых никто никогда не смешивал в Крыму с близкими им по обычаям, вере и языку караимами. В годы войны еврейство крымчаков получило еще одно, роковое, подтверждение: народ, которого только крымский период его истории насчитывал более тысячи лет, был почти полностью, за исключением буквально единиц, истреблен нацистами.
Однако Илья Сельвинский, поклонник и адепт марксизма, который в двадцать лет, в 1919 году, сам стал, в память о великом учителе, именовать себя Ильей-Карлом, готов был ухватиться за любую теорию, которая ставила под сомнение его иудейское происхождение: пусть еврейский цыган, пусть потомок остготов, татар, кого угодно, но все-таки еврей да не еврей.