Каиново колено — страница 25 из 66

— Ну, Серенька, давай еще по чуть-чуть, и отдохни. Отдохни, послушайся профессионала! Главное, верь — все нормально. Какой артист без куража? Там публика привычная. Я даже думаю: тебя как раз очень даже заметили, и, может быть, теперь в какой-нибудь вестерн пригласят. Ты же был вылитый ковбой. Или белогвардеец. Ну, давай подрыхни, пока я за Кодриным смотаюсь. Ты хоть его стихи-то читал?

Сергей ненавидел стихи. И поэтов. И режиссеров. И вообще все искусство во всех его видах. Высокое и низкое, левое и правое. Но левое, после вчерашнего, больше всего. Еще один поэт на его больную голову. Нет, уж, хватит. Из принципа даже его фамилию забудет. Как Герострата. Почему этих поэтов перестали на дуэлях убивать? Развелось, как… Как хорошо побыть одному. Вот только бы совсем одному. Но для этого нужно было поставить себя на ноги, размахнуться полотенцем и прихлопнуть здоровенную, неумолимо гудящую, как вражеский бомбовоз, муху. Может, действительно, вот так взять сейчас, быстренько собраться, подпоясаться, и в «Домодедово». Да такой же гудящей мухой, как махануть домой. В Сибирь-матушку… Но к кому? Пусть хоть ленты в прокате пройдут. Чтоб страна посмотрела на своих героев. Будет на что ссылаться. На небессмысленно прожитые годы. А пока, действительно, поспать. Поспать.


Утро, даже если оно вечером, все равно мудренее. Когда радио объявило «московское время двадцать часов», в номер ворвался взъерошенный всеми своими реденькими серенькими волосиками, но сменивший шейный платок и отчаянно благоухающий Веня. На секунду возникло подозрение, что он не побрызгался, а откровенно принял с полфлакончика. Что-то больно бодренький. Пришлось просыпаться, мыться, бриться, и все очень-очень быстро. Так как они, оказывается, опаздывали. Куда? «Да сейчас за нами машина зайдет, такой хапок! Ты только меня не подводи. Не подводи, понял? Побольше молчи, побольше гляди, улыбайся, но про себя рассказывай уклончиво. Понял?» Венька только шнурки ему на завязывал, а так, забыв про свой барский наряд, лакействовал вовсю. Даже сгоряча постель заправил.

— А куда мы? Что там?

— Помолчи! Я же говорил, что тебя заметят. После вчерашнего. И точно, только я в дом, а телефон уже горячий. Сергей, внимание. Слушай и запоминай! Легенда такая: ты — тайный сибирский экстрасенс, вырос в семье шамана на Тунгуске…

— Где? Ты хоть знаешь, где эта Тунгуска? Она от нас дальше Москвы.

— Плевать. Я не стану спорить, если ты назовешь любое место около Барнаула или Байкала. Только не Новосибирск, это слишком цивильно. Запоминай: ты получил посвящение в тотем волка или ворона, это на твой выбор. После этого ты воевал и у арабов попал в плен, оттуда продан суфиям. Бежал. А сейчас в Минске открыл изотерическую школу биоэнергетики для артистов в продолжение дела Чехова.

— Надеюсь, Михаила?

— Кончай, конечно, его. Запомнил? Остальное ври, что хочешь.

— А что к этому можно еще приврать? И зачем?

— Да затем, сын шамана, чтобы получить приглашение на работу в закардон! Понял? В за-кар-дон!!

— Какой закардон? Я же действительно, как «интернационалист», еще два года невыездной.

— Да?.. Вот черт! Черт. А… для друзей ты хоть что-нибудь можешь? Один раз — ради друзей? И чего от тебя требуется-то? Поесть, попить, поврать. И все красиво, эдак по-барски. Многозначительно. Черт! Черт! Ты философскими терминами как, владеешь? Хозяин-то — Бамныш — Катенский! Ты понимаешь?! Ты понимаешь, что он меня сам — сам! к себе на дачу пригласил! А? С тобой вот.

— Я рад. Хотя это мне его… эта… double-barrelled surname, ну, ни о чем не говорит.

— Тьфу! Да ты просто пим сибирский. Ты что, в натуре, не знаешь, кто такие Катенские? Ой-е-ей, темнота. Вот таким только клад и дается. Вообще-то одного из ихних предков, проявивших героизм на Бородинской битве, сам пиит Жуковский воспел. Хоть про Жуковского в школе проходил?

— Даже про Бородинскую битву: «Скажи-ка, дядя, ведь не даром…»? Это где-то у вас тут, в ближнем Подмосковье.

— Во-во. А другой их предок, более ранний, даже генералиссимусом стал. Сколько вообще-то у нас было генералиссимусов? Ты ведь, поди, только про последнего помнишь?

— Еще нам про Суворова рассказывали.

— Во-во. Под стук бубна и крик совы. Так вот, нас Николай Эдмунгтович, самый-пресамый авторитетный нынешний знаток санскрита, к себе на дачу в Снегири приглашает, а ты передо мной уже столько времени выкобениваешься. Он же театральный центр собирается в Калькутте открыть! Совместный: Советско-Индийской дружбы. Народ для этого ищет. Творческий, легкий на подъем.

— Я, как видишь, уже собираюсь…

— А радость, радость где?

— В чем моя радость? Чтобы опять «лимитой» в нос тыкали?

— Ох, какие мы, какие! Покажи ногти. На ножницы. Что? Ради меня тебе это трудно? Ты же артист, ядрена копоть!


Вечерняя столица из-за зеленоватого стекла «мерседеса» просто обворожительна. Транспорта меньше. Фонари еще не зажгись, но некоторые окна уже светятся чужим уютом. В светлокожанном салоне играет музыка, сигаретный дым утягивается в небо в приоткрытый люк. И поворотов совсем не чувствуется — легкий качок вправо или влево, и все. Шофер, приятель приглашающей стороны, молчалив как индейский воин. Спортивные плечи, тугая шея. Прическа тоже полубокс, ретро под сороковые. Но, ему хорошо, стильно. Кстати, как его зовут? Что-то буркнул, сильно, но холодно пожимая руку. Ладонь мозолистая, гантельки дергает. И уперто делает вид, что его не интересуют загадочные для такой тачки пассажиры. Как будто он каждый день на Снегири из «Дома колхозника» людей подвозит. Вот так вот подвозит, а сам все думает о следах бизонов и о выделке койотовых шкур. И на сидящих позади бледнолицых ему до «хао». А Венька-то Караханов, оказывается, даже котелок для такого случая надел. Настоящий, рижский. Там в них трубочисты и похоронщики ходят. И, конечно же, попросил разрешения поставить на переднее сидение свой раритетный ридикюльчик. С реквизитным халатом и ножницами. Кто бы знал про содержание… По сценарию, в противовес ему, Сергей должен быть человеком без лица. Просто сын шамана. Слава Богу, приемный, татуировку на лбу делать не нужно. Даже есть надежда, что его, как суфия, то есть лицо явно духовное, не попросят предъявить обрезание. Но вдруг закажут горловое пение? Или попросят вызвать небольшенький такой дождь? Ох, Венька! Ох, и уедешь ты у меня тогда в эту самую свою заграницу!

Просмотрев предъявленный пропуск и сосчитав сидящих, охранник в штатском нажал кнопку автошлагбаума, и машина скользнула за высокий бетонный забор. Чернющий сосновый бор с обеих сторон плотно прижимался к все разветвлявшейся асфальтной дорожке, фарный коридор высвечивал только повороты с указателями. Самих дач, утопленных в глубины огромных участков, нигде не видно. С каждой минутой приближения к неведомой цели, им требовалось все большее усилие, чтобы продолжать изображать абсолютное благодушие. Как будто они тоже каждый вечер приезжали сюда из «Дома колхозника». А от приглашений на работу за кордон просто устали. Ладно бы Дели, а то Калькутта какая-то. Даже не сговариваясь, одновременно зевнули. И рассмеялись. Чтобы уж окончательно не передумать и не захотеть обратно. Все равно через КПП не выпустят.

Остановка. У невысокой железной калитки, подсвеченной двумя коротенькими, по колено, фонарными столбиками, их уже поджидали. Миловидная молодая женщина, закутавшая открытые плечи редковязаной белой шалью, до обидного радостно разулыбалась с шофером, а им протянула руку. Но, в общем-то, благосклонно:

— Маша.

— Сергей.

— Вениамин. — Вот гад: как он шикарно, откинув в правой котелок, склонился в полупоклоне с поцелуем к ее ручке. Тут даже непробиваемый шофер-знакомый залип, держа за ним его саквояжик. С халатом.

— Пойдемте, вы уже опоздали к общему ужину. Мы теперь кто чай, кто вино пьем, но для вас утку держим в подогреве. — Маша еще раз без любопытства осмотрела их, медленно повернулась и, больше не оглядываясь, мягко пошла в глубину сосновой рощи. Кто она?

— Серега, запомни: ты мой шанс. Мой главный сейчас козырь, талисман и… упование. Я тебе самый большой изумруд от магараджи привезу. На двести карат. Нет, на двести семьдесят. И чучело Шерхана. Только умоляю, веди себя достойно. — Притормаживая, Венька горячо шептал ему в самое ухо, от упора даже котелок сполз. Дорожка узкая, не отодвинешься. И не треснешь в ребра — очень уж жалостливый шепоток: «ведисебядостойноменя». Угу, любимого. Они в две пары двигались вдоль редкой цепочки таких же низеньких столбиков со слабо светящими белыми шарами. Впереди, на фоне черноты бора и синевы пронзительно сочно уже вызвездившегося неба, сияли ожиданием два этажа огромных окон и дурацкая афера.


Венька, оказывается, откушать и на публике красиво умел. Что уж там огурец из пепельницы! Так лихо расправился с салатами и уткой, что ему еще и холодную рыбу принесли. Он ел и болтал. Болтал без умолку, а в руках так и мелькали все эти ножи, ножички, вилки и вилочки. Сергей рядом с ним действительно почувствовал себя сыном шамана и решил к утке не прикасаться. В самом ли деле дичь едят руками? Пусть лучше думают, что вегетарианец. Тема болтовни была самая модная: чем отличается наше слово «диссидент» от их «nonconformist».

— А лицами, лицами, уважаемые. Что нам до нудных определений и спорных понятий, когда все гораздо легче на конкретных личностях разобрать. Привычнее, так сказать. По-российски. Кто у нас «альфой» в этом списке идет? Чаадаев? Не будем брать Курбского, далеко и субъективно тенденциозно. Так вот в нем, в Чаадаеве, в тех самых написанных в Англии Петром Яковлевичем «Философских письмах», как раз этого терминологического различия еще не наблюдается. Это уже от Герцена водораздел начнется. И почему я так постулирую? Да потому, что уверен: диссидент — это в нашем родном почвенническом определении, прежде всего, индивидуальность. Совершенно субьектная. Как Байрон, например. Но сэр Джорж, со своим нарциссизмом, так и остался у себя исключением. А Чаадаевых у нас тогда вельми много было, считай в каждой крупной усадьбе по верхней Волге. Он как раз не свой субъективный нравственный протест декларировал, а общеклассовые претензии к государству. Которое тоже в России не отвлеченное понятие, а всегда конкретная личность. Так вот, Чаадаев выражал протест не против собственной несостоятельности как результата социального игнорирования, а несостоятельности всего дворянства, лишенного необходимости-обязанности-нужности в общей системе государственного обустройства. Просто он острее многих чувствовал, что за этими вырванными в период цариц и их галантных временщиков привилегиями на бездельничество и паразитизм, стоит сословная дефрагментация и смерть. Он предчувствовал и боялся именно этой деконструкции общественной пирамиды. Боялся до небоязни продления собственной, индивидуальной жизни хоть в тюрьме, хоть в сумасшедшем доме… Диссиденство вообще все стоит на болезне