ешалось прежде и проще первого, ибо кого можно было бы ещё искать в Улан-Удэ себе в сценографы, как не Александрова? Третье тоже было чисто технической проблемой. А вот первое… Первое…
Сашка Александров был главным художником в оперном, но окучивал костюмами и макетами декораций всю театральную и клубную республику от края и до края. И даже Иркутск не оставался в забвении. Куда только деньги девал? Познакомились они ещё в самые первые дни сергеева прибытия, и сразу сошлись, как будто в один горшок в детском саду писили. Убеждённый тридцатидвухлетний холостяк, уже без всяких потуг на семейное гнёздышко, Сашка в обязательном порядке два раза в неделю ночевал не в своей чисто и дорого обставленной однокомнатной квартире с шикарными коллекциями джаза, оружия и библиографического антиквара, а в захламлённой, тесной и вонючей мастерской. Это чтоб не расслабляться, а заодно лишний раз не мять постель и не готовить. Слегка подкисший винегрет и чуток пересолённая рыба в твёрдом тесте из ближайшей домовой кухни были надёжными гарантами суверенности и чёткой ограничительной чертой женского влияния. Творчески одарённые барышни, все подряд млевшие от его мелкокудрявой светлого льна бороды и обильной тёмного мёда шевелюры, вздыхая и плача, всё же более двух раз свою ему руку не предлагали. Да и на что надеяться, если короткий путь к сердцу был так прочно забаррикадирован общепитом? А через длинный нужно было постоять в ой какой конкурсной очереди. И ещё Сашка обожал обожателей. От этого вокруг его, бессменно покрытого ярко рыжим в чёрную полоску свитером, могучего тела суетным роем вились какие-то блеклые неудачники и начинающие. Как безликие и бесполые пчёлы около своей величественной матки. Кто-то помогал с макетом, кто-то бегал по поручениям, кто-то просто сплетничал или вымогал до аванса. Два-три человека, как минимум, сопровождали его везде, и, кажется, даже заходили с ним везде, кроме как в квартиру. Ибо в квартиру принимались только избранные, да и то по великим праздникам души: ибо накопленное там искусство принадлежало тому, кто его понимал. То есть, конечно же, ему, Александрову.
— Ты только правильно всё рассуди: старая вещь, раритет, она, ведь единична, ну, интимна до предела — как личное письмо. А письмо, оно же всегда тет-на-тет, это же не тиражная книжица, а штука, одна штука. Письмо от друга или недруга, это не важно, главное — контактность. Важно, что это соприкосновение не человека и вещи, а человека с человеком — через вещь. Великую вещь, даже если миниатюрную, всё равно могучую, преодолевшую времена и расстояния. Ведь это надо понимать, что если она прожила и выжила свои двести-триста лет в нашем безумном и просто ублюдочном мире, то только лишь в силу энергоёмкости. Силовой заряженности от энергетичности своего создателя. То бишь, от его таланта, его мудрости, души. В творении мастер присутствует всегда. И навсегда. И вот, когда держишь в руках клинок или фарфоровую игрушку, и, если ты и сам не совсем дурак или баба, то читаешь всё то, что когда-то где-то думал и чувствовал их мастер. Это всё записано в вещи изнутри. Всё, вплоть до сомнений или психоза. Только доверься и расслабься. Вещь нужно видеть не одними глазами только. Затихни. И конверт раскроется. А снаружи добавили автографы их предыдущие хозяева. Смотри: кракелюр, выщерблины, раковины… Тут тоже встречается полный восторг: у кого же они порой побывали…
А кто бы спорил?
Музыка к спектаклю Сергею требовалась оригинальная. Цельная. Авторская. Folk-rock. Флейта с бас-гитарой, как в «Звезде и Смерти» у Рыбникова. И никакой компиляции. Для этого в Доме композиторов стоял единственный в городе синтезатор, на котором в очередь под запись упражнялись иззудившиеся ночными мечтаниями о мировой славе и валютных гонорарах от порождения новых рок-опер молодые улан-удэнские композиторы. И не очень молодые, но тоже не умеющие писать оркестровок. Здесь должна была помочь тёща. Ибо она как раз служила в Доме композиторов главбухом. Галина Кузьминична была ещё тем бухгалтером. К ней очень вежливо подкатывались не только с финансовыми проблемами и предложениями, но и несли на прослушивание новые песни и мелодии. Так как ни для кого не было секретом, что именно она определят — что в этом году будет оплачивать союз, а кто из композиторов свободен исполняться в «Байкале» «для наших дорогих гостей из солнечной Армении вон за тем столиком». Вообще Галина Кузьминична, всю жизнь телом просидевшая за столом у зарешёченного окна, душою всегда принадлежала искусству. Не имея собственных талантов, она искала реализации своих тайных страстей в детях. Только какое-то чудо не позволило новорождённой Ленке именоваться Одеттой или Одилией. А затем не вовремя прихватившая корь спасла девочку от бурятского хореографического, где несколько лет промучался младший брат Вовка, позарившийся на велосипед. Но и Вовка всё же лет в шестнадцать сумел бросить это гиблое дело, окончил мореходку и где-то на Дальнем Востоке теперь удачно ловил крабов для японских гурманов. После неудач с балетом, Галина Кузьминична начала атаковать оперу. Ленка пела в школе, во Дворце пионеров, в студии Дворца железнодорожников. И тут в город приехал на гастроли новосибирский «Красный факел». Они всей семьёй посещали все спектакли, восхищались игрой Покидченко, и судьба Елены вновь изменила свой вектор. Но не подпор. Как-то всякий раз получалось, что даже пальто и сапоги, а не только кофточки и юбки у матери и дочери оказывались одинаковыми. Стоило Ленке купить любую новую мелочь, как она тут же дублировалась в материнском гардеробе. Константой различия был только цвет волос: тёща выбеливалась до прозрачности, на контраст с черноголовеньким мужем. Ленка иногда даже боялась матери, столь страстно требовавшей её дружбы. Причём дружбы с ней как с ровней, с обязательным делением самыми интимными секретами. И никто так бурно не реагировал на её жизненные и творческие удачи или пробуксовки, как Галина Кузьминична. При любых признаках не лидерства — при «несправедливом» распределении главных ролей или «обидном» назначении престижных иркутских и хабаровских, или затирочно-улусных гастролей, при непереведении «по заслугам» на новую категорию зарплаты — она могла часами до истерик долбить её за творческую несостоятельность, бестолковость и бездарность. А после малейшего хвалебного упоминания в прессе после очередной премьеры, она так же изводила Никанорыча или Катьку за «непонимание» кто у них дочь и мать, и неумение помогать человеку, несущему тяжесть «такой одарённости». Бедная Елена от детсадовского кружка и до посмертной мраморной доски на углу дома просто обязана была реализовать и материализовать все тайные и явные амбиции Галины Кузьминичны. Ей предполагалось прожить такую жизнь великой русской актрисы, о какой тёща мечтала сама. Ибо, «Серёжа, вы то понимаете, что я всё отдала и всем пожертвовала ради счастливой судьбы своей дочери».
Так вот, тёща и предоставила дефицитное время на домкопозиторском синтезаторе для Алика Рубана, в основной жизни игравшего на клавишных всё в том же «Байкале» и не имевшего официального признания среди членов союза. Этим бы членам хоть раз хоть что-либо написать подобное его композициям! Члены.
Как время не тяни, но первая задача — она и есть первая, и к следующему понедельнику нужно было выдать в режуправление расклад по ролям. Выдать-то выдать, да только всё упиралось в Елену. Если, естественно, он сам играет Гамлета, то как хорошо было бы и не думать об Офелии. Он и она — муж и жена. Кто осудит? Она и он — признанные ведущие артисты, это просто очередная ступенька в их карьере. Но! Ленка продолжала полнеть. Для Островского это даже неплохо, но вот Шекспир такого бы, наверное, не понял. Даже на бурятской сцене. Перевести её в королеву-мать? А самому играть сына? Бред. Но что, что делать?.. Нет, конечно, на сцене всё возможно, но по сию сторону рампы лучше тогда сразу повеситься. Если взять молодую Лазареву, то тёща перекроет не только синтезатор, но и завтраки, обеды и ужины. И много ещё… Гамлет… Нет, никому другому он эту роль не отдаст, тут даже нечего и домысливать. Не отдаст никому, никогда, ни за что! Легче уж совсем отказать Елене. Не брать и всё. Нужно просто спокойно и обстоятельно поговорить — пусть сама откажется. Сама. Да, это выход. Верный выход. Она умная. И чуткая. Она любит, и значит, не будет подставлять в его первой постановке.
Сергей медленными кругами ходил вокруг высохшего лет двадцать назад, но всё равно продолжаемого аккуратно под осень подбеливаться фонтана. Четыре размахнувшиеся крыльями жирных гуся-лебедя с блестящими красными клювами поддерживали огромную лепную чашу, из которой когда-то щедро били струйки в окружающий всю композицию круглый бетонный бассейн. Теперь на его сухом растрескавшемся дне лежали только прибитые солнцем окурки, мятые стаканчики из-под мороженного и слипшиеся корки иссохших стручков акации. Покрытые многослойной извёсткой гуси тупо и устало следили за сергеевыми кругами. Надо же, как старательно неведомый скульптор вытачивал каждое пёрышко. А то ж, поди, не менее тупо и внимательно принимал сие произведение худсовет! Времена-то были сталинские, да республика лагерная. Тогда всё с размахом на вечность творилось. Но прошли они, почти былинные, и только вот эти, в натуральную величину, гуси-лебеди остались. Какой же ветеран партии их подкрашивает? От носа до носа — ровно девять шагов, всего тридцать шесть. И ещё находка: каждую из выкуренных пяти сигарет он бросил точно около подножия одной и той же птицы. Кучкой, так что две последние ещё дымились. Почему именно здесь? А потому, что этот гусь распластал крылья с противоположной стороны от превращённого в музей высокого, псевдовизантийского стиля, храма. Бестолково спланированный скверик, полуприкрывавший чахлыми топольками, берёзками и акациями осыпающиеся стены, как-то смущённо расступался под устремлёнными в небо, хоть и лишёнными крестов, пятью куполами. Наверное, до революции на этом месте было кладбище. А потом, как полагается, танцы и гуляния. И массовые зрелища. Кстати на сербском «зрелище» — это «позорище». К чему бы?