сам выдам тебя полиции, понял?! Сам, своими руками, сукин ты сын. Последнее слово здесь за мной, за мной, мной, мной… — затем он ещё раз взял Коран. — клянись… ты должен поклясться…
Фахми, казалось, пребывал в трансе. Глаза его неподвижно уставились в причудливый узор на персидском ковре, не видя при этом ничего, словно тот узор отпечатался в его памяти, а сам он стал рассеянным из-за всего этого хаоса и пустоты. Каждая секунда погружала его в ещё большее отчаяние и молчание, ему оставалось лишь прибегнуть к этому пассивному отчаянному сопротивлению. Отец встал и с книгой в руках приблизился на шаг к нему и закричал:
— Ты возомнил себя мужчиной?… Возомнил, что волен делать всё, что захочешь?!.. Если я захочу, я побью тебя, даже могу голову тебе размозжить…
Тут Фахми не сдержался и заплакал, но не от страха перед угрозой — в такой ситуации он не придавал значения никаким несчастьям, что готовы были свалиться на него, а изливая свою боль и облегчая вонзающееся в грудь бешенство. Он кусал губы, чтобы унять слёзы, затем его охватил стыд за собственную слабость, хотя он наконец-то, даже несмотря на перевозбуждение, смог говорить, и чтобы замаскировать свой стыд. Он что есть мочи стал умолять отца:
— Позвольте мне, отец. Ваша воля для меня превыше всего, но я не могу. Мы работаем вместе, рука об руку, и ни я, ни вы не будем довольны, если я отступлю и отстану от своих братьев. Едва ли жизнь будет мила мне, если я так сделаю. Нет никакой опасности в том, что мы делаем. Другие — не мы — занимаются более важными делами, вроде участия в демонстрациях, и многие их них уже отдали свои жизни на этом пути. Я не лучше их. Трупы хоронят десятками все вместе, и кричат «Да здравствует родина!», и даже семьи мучеников кричат это, вместо того, чтобы плакать. Что есть моя жизнь?… И что есть жизнь любого человека?… Не гневайтесь, папа, а подумайте над тем, что я говорю. Я повторю вам, что в том, что мы делаем, нет никакой опасности, это пассивная деятельность!..
Его охватило возбуждение, и он больше не мог находиться лицом к лицу с отцом, и бегом бросился вон из комнаты. Он чуть не натолкнулся на стоявших за дверью Ясина и Камаля, которые внимательно слушали каждое слово. На лице их был ужас.
63
Ясин шёл в кофейню Ахмада Абдо, когда около дома судьи ему повстречался один из родственников матери. Мужчина поравнялся с ним, пожал ему руку и сказал:
— А я как раз шёл к вам домой, чтобы встретиться с вами…
Услышав эти слова, Ясин догадался, что за ними скрываются какие-то новости от матери, что оставила ему в наследство одни лишь хлопоты. Он почувствовал стеснение и вяло спросил:
— Надеюсь, всё хорошо, Иншалла…?
Собеседник с необычным вниманием ответил:
— Ваша мать в настоящее время очень больна. Примерно месяц или чуть более того она заболела, но я узнал об этом лишь на этой неделе. Поначалу полагали, что это из-за нервов, и умолчали об этом, пока положение не обострилось, а затем, после осмотра её врачом выяснилось, что это сильная малярия…
Ясин удивился этой неожиданной новости, словно ждал чего-то другого: развод, новое замужество, ссора и тому подобное. Но болезнь он совсем не принимал в расчёт. Из-за боровшихся внутри него чувств он почти не различал их. Он спросил:
— А как она себя чувствует сейчас…?
Тот откровенно, не скрывая смысла своих слов, сказал Ясину:
— Состояние её опасное!.. Лечение затянулось, и никакого улучшения не предвещает. Ей стало ещё хуже, и она послала меня к вам, чтобы сообщить, что она чувствует приближение своего конца и просит, чтобы вы безотлагательно увиделись с ней…
Затем многозначительным тоном:
— Вы должны отправиться к ней без всяких колебаний, это и совет, и просьба. Аллах милосерден и снисходителен.
Вероятно, его слова не скрывали некоторого преувеличения: этим он хотел подтолкнуть Ясина, чтобы тот поскорее отправился к матери, но и не были полным измышлением. Ясин должен был идти, пусть даже под давлением одного только сыновнего долга. Он снова свернул на дорогу, ведущую в Гамалийю между зданием казначейства и кварталом Ватавит, и направо, в переулок-лабиринт, в дрожащей темноте которого незаметно притаились воспоминания о продавщице кокосов, и дальше вперёд, на дорогу Аль-Алам. Вскоре он увидел фруктовую лавку, и опустил взгляд, промелькнув, словно вор, убегающий с места кражи. Всякий раз, как он полагал, что эта беда никогда больше не вернётся к нему, она возвращалась. Что за сила могла возвращать его к ней?…. Разве что смерть… Смерть!..
— Посмотрим, на самом ли деле настал конец?!.. Сердце моё сильно бьётся… от боли?… от печали?… Я не знаю ничего… только то, что боюсь. Если я пойду, то ещё раз больше не вернусь… Забвение покроет прежние воспоминания… Затем ко мне перейдёт весь остаток этих чувств, вот только я боюсь… и ненавижу себя за эти дурные мысли… Господь наш, сохрани нас… Даже если бы я и наслаждался безбедной жизнью и спокойствием, это никогда не избавит моё сердце от боли. В момент её смерти я, как её сын, попрощаюсь с ней… разве я не сын ей?… Разве я не страдал? Смерть — это мой новый гость, с которым я раньше никогда не встречался. Мне бы хотелось, чтобы конец был иным, чтобы мы все умерли вместе… Правда. Не нужно поддаваться страху. Вести о смерти не прекращаются ни на минуту, они приходят и днём, и ночью в наши дни: и с улицы Ад-Дававин, и из школ, и из Аль-Азхара, и даже в Асьюте каждый день новые жертвы. Даже бедный Аль-Фули-молочник, и тот потерял сына вчера. И что делать теперь семьям погибших мучеников?… Провести всю жизнь, оплакивая их?… Они поплачут, а потом забудут — такова смерть. Ох… Мне кажется, что сейчас просто некуда бежать от этих тягот. Дома я видел упрямство Фахми, а теперь увижу свою мать. У меня нет ненависти к этой жизни, однако если я обнаружу в этом деле какую-нибудь махинацию, а её — живой и здоровой… Она дорого за это заплатит… она обязательно заплатит за это… Я не позволю шутить или смеяться надо мной, и «сына» она увидит лишь на смертном одре. Интересно, что останется мне от её богатства?… И увижу ли я её мужа, если зайду в дом?… Я не знаю, как пройдёт моя встреча с ним… Наши взгляды встретятся в грозный час. Горе ему, я буду либо игнорировать его присутствие в доме, либо вообще выгоню оттуда. Это и есть решение. Есть много видов грубой силы, что ему и в голову не приходило. Нас объединят только её похороны… и это даже смешно… представить, как за катафалком идут оба её мужа — первый и последний, а между ними затесался плачущий сын… в такой момент из глаз моих обязательно должны литься слёзы… разве что её закопают в землю. Да, закопают в землю, и всё кончится. Но мне страшно и грустно. Пусть Аллах и ангелы Его будут молиться и защищать меня… Вот и дом…, а вот и он… только он не узнал меня. Едва ли. Мы стали неузнаваемыми из-за своего возраста. Эх, дядюшка… Мама расскажет тебе…
Служанка открыла ему дверь — та же самая, что встретила его год назад и не признала. На какой-то миг она вопросительно глядела на него, но вскоре в глазах её промелькнул блеск, словно говоря: «А… это ты тут ждёшь». Затем она уступила ему место, кивнув в сторону комнаты справа:
— Прошу, господин… Там никого нет…
Последнее её слово особенно привлекло его внимание, словно то был явный ответ на некоторую его растерянность. Он понял, что мать освободила ему дорогу, и направился к ней. Откашлялся и вошёл. Глаза его встретились с глазами матери, которая глядела на него из постели, что находилась слева, в глубине спальни. Её обычно ясные глаза были полузакрыты, бледная пелена покрывала их. Наконец в них блеснул слабый взгляд, будто она смотрела на него откуда-то издалека, несмотря на их блёклый вид, и такое впечатление, что они потухли из-за равнодушия ко всему. Глаза её неподвижно уставились в его лицо, а губы выдавили лёгкую улыбку, в которой читались благодарность и облегчение. Было видно лишь её лицо, так как она завернулась в одеяло по самый подбородок, и по изменениям на её лице он понял её состояние даже больше, чем по глазам. Некогда полное, румяное и круглое, оно высохло и побледнело. Кожа стала тонкой, так что сильно выделялись челюстные и бровные кости. То действительно была картина угасания, достойная сожаления. Он стоял в замешательстве, не веря, что есть в мире сила, способная так жестоко насмеяться над ней. Сердце его сжалось от ужаса, словно он увидел перед собой саму смерть. Образ матери возвратил его в детство, и не доставало лишь отца. Затем под действием какого-то толчка, которому он не мог сопротивляться, он бросился к её постели, нагнулся над ней и с горечью пробормотал:
— Держись… Как твоё состояние?
Его наполнило искреннее чувство сострадания к ней, в пылу которого все собственные, преходящие мучения просто исчезли, как исчезают мучения, связанные с безнадёжной болезнью, вроде паралича, когда внезапно атакует ужас… Он словно встретился с матерью из своего детства, которую любил, прежде чем спрятать от неё страдания в своём сердце. Он упорно глядел на её дряхлое лицо с обновлённым чувством, которое вернуло его наконец на много лет назад в то время, когда он не знал боли, словно смертельно больной, цепляющийся за свежее сознание и испытывающий страх перед грядущим концом. Он цеплялся за это чувство с силой, достойной мужчины, что может противостоять тому, что ему грозит, и хотя это упорство указывало на то, что боль его по-прежнему пылает в глубине души, оно предостерегало его от затаённой грусти, и смешивалось с искренностью. Женщина высунула из-под одеяла истощённую костлявую руку — сухая кожа её была покрыта бледными чёрно-синими пятнами, как будто была набальзамирована тысячи лет назад. Он взял её руку в свои в сильном волнении, и тут услышал слабый хриплый голос, отвечавший на его вопрос:
— Как видишь, я стала привидением.
Он пробормотал:
— Да примет тебя милосердно Господь наш, и да воздаст тебе добром за всё.
Из забинтованной в белое покрывало головы её вырвалось движение, похожее на молитвенное, словно она говорила: «Да услышит тебя Господь!», и сделала ему знак присесть на кровать, и с новыми силами, которые даровало ей его присутствие, сказала: