Кайф полный — страница 2 из 27

«…Бэби, аи лав ю! Тап-таба», — пел в четверть голоса Леха Ставицкий и прикидывал, в какое бы дело употребить музыкальный гонорар.

Стояла, а если точно говорить, висела, обволакивала ночь — сырая паранджа октября.

Автобусы так поздно не ходили. Леха шел на последнюю электричку, ориентируясь по железнодорожному светофору, перед которым маячил указательный палец шлагбаума.

Леха поднялся на платформу и увидел, как верзилы лениво колотили басиста и барабанщика. Басист был повержен, а барабанщик еще отбивался барабанными палочками. Слабо понимая происходящее, Леха машинально пел про себя «бэби, аи лав ю».

— Много, падлы, выступали, понтили и выпендривались, — констатировали обвинение верзилы — эти центурионы последних электричек, эти аль-капоны и лаки-лючианы танцевальных законодательств.

Леха увидел схватку и попытался проанализировать увиденное.


…О, если бы была возможность Лехе взойти на холм в тунике с аравийской защелкой на плече в виде льва, ступая по горячим камням в сандалиях из папируса, проходя между фиговыми деревьями и смоковницами. С вершины холма видны белые колонны города, конические крыши храмов, террасы, лестницы, в порту на голубой плоскости моря скопища галер… Пестрая толпа шумела бы, затихала возле холма, только слышно, как пчелы летят, нагруженные пыльцой, как вращают хоботками, принюхиваясь к цветам… Справа — демос, слева — ареопаг. О, если бы были время и возможность сказать речь с холма, то сказал бы он звонким голосом, каким озвучивает регулярно МД82А, сказал бы во всеуслышание:

— Все мы, юные и мускулистые, пришедшие в этот мир во время одно, и благодарить надо случай, и целовать друг дружку в уста, за такое счастье, ведь если бы что, то и не свиделись бы никогда, разбросанные в бесконечности Вемени и Пространства!…

— Какая чудовищная случайность — счастливая случайность! — свела нас на земле в человечьем обличье, в одно время, в одном месте, на этих танцах: мы — поем, вы — танцуете! Нам бы смеяться пронзительно, оголяя молодые рты с крепкими зубами и свежими пломбами!…

…Почто кровавим друг дружке молодые рты и выбиваем крепкие зубы и свежие пломбы?! За какую такую правду, за принципы какие, за веру какую и любовь?!

И сошлись бы тогда все в круг, и взялись бы за руки демос и ареопаг, и запела бы серебряная птица трубы, и сотворил бы барабанщик синкопу, и пошли бы хороводы вокруг холма, над которым пчелы летят, принюхиваясь к цветам…


Но не было у Лехи времени и возможности подниматься на холм в тунике и убеждать ареопаг и демос.

«О, Сюзи Кью, — подумал Леха Ставицкий, удивляясь увиденной битве басиста и барабанщика с верзилами, — бэби, аи лав ю!» — подумал Леха, перехватывая гитару за гриф.

Верзил было пятеро, а Леха — один, потому что басиста сломали физически, а барабанщика — морально. У него верзилы отняли барабанные палочки.

Тяжелой доской электрогитары Леха Ставицкий махал налево и направо. Только ойкали верзилы. Потом Леха стал и сам получать. Он получал все больше и больше, но еще долго давал сдачи и думал — жаль, их не разбросал случай…

В бесконечности Времени и Пространства.

PART ONE

Где— нибудь в багдадской или стамбульской кофейне сидят над чашечками с кофе южные люди и кейфуют, то есть, насколько я понимаю, проводят в приятном расслабляющем безделье лишнее время.

Я же сижу на табурете за столом, привалившись спиной к горячей печке, и передо мной полупустая чайная кружка с потемневшей, выжатой, скучной долькой лимона. И этот цитрусовый штришок недавней трапезы — единственное, что дает право праздно размышлять о мусульманском кейфе: ведь за окнами минус тридцать пять губительных градусов Цельсия, а в двух десятках метров от моего временного жилища начинается Ораниенбаумский парк, скованный лютой зимой. Я снимаю жилье за сороковник в месяц, чтобы как-то пережить и переработать зиму, но для печали нет оснований. Парк не скучен и прекрасен. Верхний пруд перед Меньшиковским дворцом закрыт льдом и снегом, а подо льдом, пусть и не бурная, как осенью, живет вода, вытекает из пруда через плотину, колеблется черной речушкой в желтоватых торосах, набирая силу на выходе из парка. Черная речушка с клецками снежных бугорков…

А в ноябре желто-кремовые стены дворца отражались в воде, и небо отражалось в воде, делая голубой воду и тончайший ледок, даже не ледок — леденец, разноцветный от неба и стен…

Но все-таки — зима. Пора вставать, но я еще долго сижу за столом, размышляя о южном кейфе, наблюдая, как за окнами гаснет день. По полу сифонит от окна к двери. У меня густая криво остриженная борода и поредевшие, немытые волосы. Мыться в такой мороз мука и сущая нелепость. Опять в половине домов полопались водопроводы. Значит, спасибо и за этот северный кейф над чашкой чая с цитрусовой коркой.

«Кайф, — говорю я, — кайф. Да, удивительна судьба слов! Они ведь как люди… Но у нас-то говорят „кайф“, естественней тут громкое русское „а“, заменившее „е“ — этот протяжный крик муэдзина».

Мне нравится разговаривать с самим собой. Вынужденное и желанное одиночество предоставило-таки возможность выговориться.

«А что ж, продолжаю, содержание-то кайфа, как и матерного какого-либо словечка, также далеко теперь от первоначального его смысла. Очень далеко! Он лишь мерещится на дне его многочисленных современных значений…»

Так бы и сидеть возле печки, предаваясь необязательным рассуждениям, но пора выходить на лютую улицу.

Я допиваю быстрым глотком остывший чай и закашливаюсь до слез.

Мне тридцать шесть лет, и у меня насморк.


В июне 1968 года мне исполнилось восемнадцать. Я уже мог жениться, и мне предстояло служить в армии. Но от армии у меня имелась отсрочка, а новым правом я просто, не успел воспользоваться.

В июне 1968 года я оказался в Париже, через месяц, после знаменитой студенческой полуреволюции. Деревья валили на баррикады, и в Латинском квартале теперь множество пней, а стены располосованы красным: «Нет капитализму! Нет социализму! Да здравствуют Че Гевара и Мао!» Увидев аккуратные пни в районе Сорбонны, я долго гадал: «Чем пилили? Бензопилой, наверное?» Как-то не представлялся парижский студент с двуручкой.

В маленьком городке Ля-Бурже, где родился Паскаль (это если от Парижа на юг через Дижон — то ли в Бургундии, то ли в Шампани, то ли во Франш-Конте), состоялся матч молодежных команд СССР — Франция по легкой атлетике, в котором я принимал участие. Неожиданно мы матч проиграли. После проигрыша нас долго везли автобусом в разноцветном, густом, знойном французском вечере, высадив возле здания, стилизованного под старинный постоялый двор. В том здании состоялось нечто вроде товарищеского ужина. На нем наши французские коллеги и сверстники вели себя так, что на Средне-Европейской возвышенности подобное квалифицировалось бы как мелкое хулиганство. Коллеги переворачивали столы, били посуду, и все это легко и весело, будто праздновали полупобеду своей полуреволюции. И еще они пели «Мишель» Леннона и Маккартни. Я знал эту песню с пластинки «Битлз» «Резиновая душа» и подпевал незатейливый, казалось тогда, с особым смыслом припев:

— Аи лав ю, аи лав ю, аи лав ю!

К июню 1968 года я знал полтора десятка аккордов на гитаре, в которых и упражнялся без устали. Я был молод, полон честолюбивых сил, амбиций и самонадеян. Впереди была вся жизнь.

Побывав в местах, где буквально накануне бунтовала молодость, я утвердился в юношеском нигилизме, и через год в Сочи, где состоялся ответный матч, явился в рваных джинсах, рваной футболке, с волосами до плеч, с первой щетиной и гитарой, озадачив тренеров сборной. Те все спрашивали о здоровье. Но в нездоровье я был уже не один. С Лехой Матусовым после тренировок где-нибудь на скамеечке под платанами мы брякали на гитаре по очереди. И в Ленинграде хватало единомышленников. Даже существовали в Ленинграде настоящие рок-группы, но на их выступления я попасть не мог, и поэтому пытался собрать собственную.

Где— то в шестьдесят пятом по ленинградскому радио прокрутили безобидную песенку «Битлз» «Герл», сообщив, что исполняют ее «наши друзья, грузчики из Ливерпуля». «Грузчики» быстро разбогатели, достигнув классово чуждых коммерческих вершин, и, быстро переориентировавшись, вчерашних друзей у нас стали поносить почем зря. Умельцы тогдашней контрпропагаганды добились того, что скоро российские тинэйджеры уже бегали друг к другу с магнитофонными кассетами и крутили их сутки напролет на худых отечественных магнитофонах.

Отец научил меня когда-то исполнять на мандолине «Коробейников», используя тремоло,и этого опыта оказалось достаточно, чтобы с самонадеянностью восемнадцатилетнего, освоив на гитаре несколько звучных аккордов в первой позиции, я начал выдавать первую песенную продукцию.

Пройдя все стадии полового созревания, среднюю школу и поступив в Университет, наслушавшись «Битлз» и «Роллинг Стоунз», я с восторгом человека, выросшего на диетическом питании и вдруг отведавшего восточных перченых блюд, набросился на рок. Молодость жаждала остроты, и поклонение гонимому року давало ее в полном объеме.

В Америке молодежь бунтовала против вьетнамской войны, в Европе — против всего сразу, а в авангарде бунта шла рок-музыка. Музыкально явление эклектичное, впитывавшее по ходу всякие звуковые традиции, ложившиеся на четкий ритм, оно наполнилось молодежным нигилизмом, и нам, коль уж созрели и жаждали остроты, ничего не оставалось, как отращивать волосы, переодеваться в рваное, выпиливать из спинок кроватей деки для электрогитар и в спешном порядке искать объекты для отрицания.

Битлы, красивые аккуратные юноши, певшие красивые аккуратные песенки, стали по-хорошему злыми и небритыми и подтвердили участие в мировом молодежном восстании гениальными пластинками — «Оркестр клуба одиноких сердец сержанта Пеппера» (1967) и «Белый альбом» (1968). Негр Джими Хендрикс стал играть с белыми музыкантами Митчеллом и Реддингом и потряс мир двадцатилетних своей говорящей, кричащей, рыдающей гитарой. Джим Моррисон из «Дверей» сделался символом протеста молодой Америки и вместе с Дженнис Джоплин уже приближался к той грани, за которой начиналас