На севере города второй день шел красный дождь. Крупные капли оставляли на одежде и коже следы. И если с лица и рук еще можно было кое-как стереть маслянистую краску, пахнувшую железом и гнилью, то в одежду она впитывалась мгновенно. Те, кто двигались с севера, напоминали полотна сумасшедших импрессионистов, помешавшихся на цвете собственной крови.
На западе шелестела осенняя листва, которую принес ветер. Ее было так много, что дворники не справлялись – разноцветные мокрые листья сгребали в кучи на газоны и поджигали. Они медленно тлели, источая странный запах – дыма, тлена и обреченности. Снова и снова ледяной промозглый ветер приносил листву, средь которой перекатывались упругие золотистые желуди и лопнувшие каштаны. Их давили каблуками, и сквозь трещины извиваясь, выползали дождевые розовые черви.
На востоке цвели липы и акации, присыпанные белым порошковым снегом. Рядом соседствовали ягоды рябины и позднего шиповника – яркие, глянцевые, восковые. Под деревьями лежали трупы птиц, крыс, кошек и собак. С раскрытых клювов и морд капала желтая ядовитая слюна. Дети плакали сутками и, устав от слез, затихали на руках у родителей – не живые и не мертвые.
Юг принес с собой тучи песка, образовав желто-коричневые барханы. Песок скрипел на подошвах и забивался в рот и ноздри. Застывал хрусткой пленкой на волосах и мешал дышать. Сердце в испуге билось быстро, взбивая кровь до пурпурных сгустков. Они забивали сосуды, и наступало облегчение – смерть.
Время перепуталось и застыло бесформенным комком слизи.
То там, то здесь видели тех, кого давно похоронили. Темные прозрачные фигуры подходили, навязчиво дергали за рукав, о чем-то просили и надрывно звали с собой. Кто-то поддавался зову и тут же исчезал в пелене призрачного дня.
Те, кто оставался, забывались тревожным сном днем и просыпались только к полуночи, беспокойно вглядываясь во мглу за окном. Лишь луна давала надежду, что когда-то наступит утро.
Зеркала не отражали лиц.
Старое становилось молодым. Молодое – старым.
У фильмов и книг появились другие концовки. На фотографиях – другие люди.
Отношения обрывались на полуслове.
Слоги в словах менялись сами собой.
Музыка стала глухой. Только кое-где еще можно было расслышать звук лопнувшей струны.
Все это видели те, кому дано было видеть. И те, кому было страшно, что так, как сейчас, возможно, все останется навсегда.
Кира, погруженная в свои мысли, не замечала ничего.
«Постарайся, чтобы с тобой ничего не случилось».
Очередной запоздавший совет от папаши Казуса, которому никогда не бывает с собой скучно.
С ней ЭТО уже случилось! И теперь она должна была решить, как с ЭТИМ жить дальше. И стоит ли жить вообще. Она чувствовала себя грязной и испорченной. Все, что раньше составляло ее целостную и четкую оболочку, теперь безжалостно растоптано. Кусочки «я», измельченные и высмеянные, чья-то рука смела в кучу да так и оставила, на совке. Если надо – сама выбросишь. Той Киры больше не было. Ей на смену появилось что-то иное, пугающее своей непредсказуемостью и очень неприятное.
Она вдруг остановилась.
Куда иду? Зачем?
Знобило. Пальцы в перчатках превратились в ледышки. В кармане нашлись пачка сигарет и зажигалка. Сигареты оставил Вадим. Когда-то очень давно. Ему нравилось стоять на ветру, засунув руки в карманы женского пальто. Он вообще любил лазить по чужим карманам. Киру это обычно злило («Вмешательство в чужое личное пространство говорит о неуверенности в себе, Вадик»), но только не сейчас. Она вдруг поняла, что сама не прочь залезть в чей-то карман или мобильный телефон. И ничего зазорного в том, чтобы подсмотреть, что происходит в квартире у соседей. И закурить сигаретку. В каком-нибудь теплом подъезде.
Курить оказалось приятно. Еще и потому, что Минздрав на пачке отчаянно предупреждал.
Да пошел ты, минздрав!
Пачка полетела в открытый мусоропровод.
Она больше не нуждалась ни в чьих советах и предупреждениях. Но все еще злилась на Мару. Почему та не предупредила, что ЭТО так больно? И почему не спросила: а хочет ли сама Кира, чтобы о ней узнали всю правду. Тем более ТАКУЮ ПРАВДУ.
Глотнула дым, закашлялась. Что за дрянь он курит!
Сигарета отправилась вслед за пачкой. Не нужно следовать общепринятым ритуалам, чтобы принять себя такой, как ты есть. Достаточно просто признать, что можешь быть хорошей или плохой, или очень хорошей или очень плохой. Но степень всех своих качеств устанавливаешь сама.
– Я не очень хороший и не очень приятный человек, – произнесла Кира вслух. В голосе ни бравады, ни сожаления. Лишь констатация факта. И от этого факта ничего не случилось. Мир никуда не исчез.
Мир давно знал, что некая Кира Павловна Казус – не очень хороший и не очень приятный человек. Она часто завидует и иногда подслушивает, иногда врет и почти всегда притворяется. Она держит под контролем эмоции и не позволяет сорваться на крик. И ненавидит себя за это. Но у этой Киры Павловны Казус есть сострадание и любовь к отцу. Есть мечты, наклеенные в альбом для рисования. Она прячет его под нижним бельем и достает только тогда, когда ей очень-очень плохо. Она равнодушна к людям, но обожает собак. Может принести из парка плюшевую грязную игрушку, выстирать, пришить оторванную лапку, приговаривая: «Ничего, мой хороший. Сейчас станет легче». Она давно хочет оставить работу и начать писать заметки о своих путешествиях. Она давно оплакивает своего ребенка, убитого по страху, по глупости и по требованию родителей, но ни в чем их не винит – только себя. Если хотела – надо было рожать и никого не слушать.
Так, может, не все так плохо?
– Со мной может быть легко. И со мной может быть сложно. Но эти две категории зависят только от меня. Я сама решаю, как со мной и кому будет – легко или сложно. Я не люблю мать и никогда ее не любила. Вот отца люблю, мы с ним одной крови и одного духа. Мне за него не стыдно, а матери стыжусь.
Она помолчала, признавая свое право на это чувство:
– Но ведь я и не должна ее любить. Я не должна общаться с людьми, которые мне неприятны, и делать вид, что от этого общения получаю удовольствие. Я не должна хотеть замуж потому, что когда-то купила красивое платье, мне тридцать лет, я старая дева и время от времени сплю с Вадимом. И мы как порядочные люди должны пожениться. Потому, что спим друг с другом. Но я… не люблю Вадима. Не хочу за него замуж. Брак стал бы пыткой для нас обоих. Я не испытываю к нему влечения и всегда имитирую оргазм. Я всего лишь хотела, чтобы он был при мне и вел себя так, как хотелось бы этого мне. Ходил бы со мной на званые вечера, в театры… Господи, какие вечера и театры? Я же терпеть их не могу! Я вообще не люблю людей. И Вадика я не люблю. Мне не нужен мужчина, которому я неинтересна.
А самой себе интересна?
Достала зеркальце и посмотрела в размытое отражение. Нос, рот, глаза – все как у всех и одновременно – все особенное. Но…
– Неинтересна. Сделала из себя урода. Терпеть не могу деловые костюмы, но всю жизнь хожу только в них. Люблю распущенные волосы, но хожу с этим жутким прилизанным пучочком. Почему, кстати, хожу с ним? Потому, что так положено. Кому положено? Мне. Всем. Мне или всем? Это правила дресс-кода. А кто их придумал? Я сама их установила для себя: потому, что… Потому, что – что? Так положено? Потому, что только так я могу стать лучшей для всех.
Так вот оно в чем дело! Я хочу быть лучшей для всех. Я хочу, чтобы меня любили и мной восхищались. Тщеславие? Гордыня? А не пошли бы вы со своими оценками?! Да, я хочу быть лучшей для всех. Хочу, чтобы меня любили и чтобы мной восхищались. Так что в этом такого плохого?
– Вы всегда с собой разговариваете? – пролетом выше стоял тучный мужчина.
– В первый раз, – призналась Кира. – А вы?
– Случается. Вы, наверное, к Маре? Ее сейчас нет. Зато есть я. Зайдете?
Кира даже не удивилась – предполагала нечто подобное. Она действительно вышла из дома, чтобы встретиться с Марой, не зная адреса. Все это время не покидало ощущение, что Мара сидит у нее в голове.
– Зайду.
В квартире было тепло.
– Я чай пил, когда услышал вас на лестнице, – мужчина показался Кире симпатичным. – Петя.
– Кира. А мне чаю нальете?
Обхватила ладонями огромную пузатую чашку и почувствовала, что все в ее жизни теперь идет правильно. Чай тягучий и чуть маслянистый, с веточками вереска, полынью, мятой и кусочками яблок. Кира выпила все, до донышка. И, прежде чем осознала, что говорит, спросила:
– Вы не могли бы заняться со мной сексом? Прямо сейчас.
– Ты чудовище!
– Мамочка, не обижай папочку! Он хороший!
– Твой папочка – чудовище!
– А ты, как Белль, расколдуй его! Я знаю как. Вот книжка, мы же читали!
Книжка полетела в угол. Дочка заплакала.
– Зачем ты так? – тихо спросил Дима. – Ребенок ни в чем не виноват. Потерпи немного, вещи соберу и уйду.
– К ней?! – взненавидела жена.
– К себе.
Дима посмотрел на неряшливый затылок, на красную заколку, криво висевшую возле правого уха, на поникшие плечи и чуть поплывшие бедра. От жены пахло блинами. Символ домашнего уюта, твою мать…
Дима бросил вещи в спортивную сумку и, чуть поколебавшись, положил ключи в карман.
– Я позвоню. Не вычеркивай меня, пожалуйста.
Тишина.
Сумка, казалось, весила целую тонну. Как и вся жизнь. К черту! Он сунул сумку в мусоропровод и вышел на улицу. Налегке.
Приходить, уходить, оставаться надо налегке. Ни к чему не привязываться, не оглядываться, не обещать, не верить и не бояться. Формула выживания для мужчин среднего возраста.
Он не злился на жену. Злился на себя. На очередную, уже тысячную, попытку сделать, как было. Сохранить видимость. Сыграть в семью.
Сыграл. Хорошо, что не в ящик.
Идти, собственно, некуда. Никому не нужен. Мысль об Алисе отогнал. Ей точно не нужен. Кто она, и кто он! Неудачник. Лузер.
Дима брел по Каменноостровскому проспекту и думал о Париже. Был там однажды, наскоком, всего несколько часов. И теперь пытался вспомнить цвет и вкус города. Синие и розовые каштаны. Пыльно-зеленый Тюильри. Сена цвета хаки. Сотни замочков на мосту. И сосущее, близкое к отчаянию, одиночество. Такое, как сейчас. Значит, дело не в городах. Дело в том, что их не с кем разделить.