Как — страница 42 из 57

задние ворота своего дома, она видела, как я дважды прохожу мимо, а потом окликнула меня, спросила, что это со мной. Ей было девять лет, на год меньше, чем мне, ничего особенного — кожа да кости, плохонькие зубы, зато она была жилистая, сильнее меня, и в прошлое лето мне от нее досталось — а ребята постарше окружили нас и подначивали — давайте, тузите друг друга, и тогда она легко меня побила. Она качалась на воротах. Ну и что, сказала она, зато твои братья не колотят тебя просто так, правда? А вот мой брат вечно лупит нас с Дэнни просто потому, что мы младше его.

Нет, хуже всего они со мной поступили, когда пришпилили мой плакат с Дэвидом Кэссиди[69] к двери сарая и принялись пулять по нему дробинками из духового ружья. Никогда они не ранили меня больнее. Друг друга — ну, это уже отдельная история.

Только что из люка просовывала голову Мелани. Она интересовалась — буду я еще здесь или уже уеду, в понедельник, когда она зайдет в следующий раз? Я ответила, что уже уеду, но она может помочь мне устроить костер, если захочет. Она так обрадовалась и смутилась, что я и сама смутилась. Я сказала, что все будет зависеть от погоды. Сегодня дождь иногда даже переходил в град.

Почти половина одиннадцатого. Усыплю-ка я себя писаниной.

Через три дня после того, как я отыскала Эми, она наконец пришла посмотреть мой театр. Позже я выяснила, что однажды Чарльз Диккенс читал там публичную лекцию перед огромной аудиторией. Сильвия Плат[70] — да еще бог весть кто — слонялся по этой самой сцене, разучивая наизусть роль. Я прожила там почти неделю, прячась в дальней комнате, ночуя под какими - то холстами, одеревеневшими от пыли и старости, и по ночам дрожала от холода, пугаясь шума от возни, которую устраивали крысы, таская что-то туда-сюда внутри стен. Выше, если подняться по лестнице, был лабиринт из коридоров; однажды рано утром я решила исследовать его и обнаружила, что эти коридоры забиты одеждой, висевшей на вешалках. Днем туда нельзя было ходить — иногда в дневное время наверху, в какой-то конторе, появлялись люди, но я все-таки умудрилась стащить оттуда несколько симпатичных вещиц, чтобы приодеться, и несколько хороших старых пальто, чтобы заворачиваться в них вместо одеял.

Я отодвинула шаткую доску и сначала залезла сама, чтобы показать, как это делается, и придержала доску изнутри, пока карабкалась Эми. Было очень темно, поэтому я взялась за край ее пальто, просунула палец в петлю и медленно повела Эми по комнатам — через ту, где я ночевала, через ту, где пахло сырыми гниющими ящиками, дальше, к неожиданному простору сцены.

Я почувствовала, как она затаивает дыхание, и поняла, что она так же потрясена, как была потрясена я, когда впервые очутилась среди этой пустоты. Я отпустила ее пальто, чтобы она постояла спокойно, и наши глаза постепенно привыкали к темноте.

О-о, прошептала она, твой театр — это театр привидений.

Да, согласилась я, пожалуй, так оно и есть.

Но привидения — это мы с тобой, сказала она. Это мы с тобой населяем его.

Она взяла меня под руку. Хватка ее оказалась неожиданно сильной — я удивилась, до чего сильной.

Как ты думаешь, оно может нас услышать? — спросила она.

Я знаю, кто-может, прошептала я в ответ. Слушай.

Я сильно топнула — и крысы под половицами и за стенами словно обезумели; мы услыхали возню и беготню крысиной паники, они носились и скреблись, скреблись вокруг всего зрительного зала. Я почувствовала, как Эми подскочила где-то рядом, она издала какой-то звук — взволнованно, испуганно; и этот звук отозвался эхом, и мы стояли и прислушивались к тишине, которая наступила вслед за этим.

А они сюда не сбегутся и нас не покусают? — спросила она.

Нет, сказала я, они же сами в ужасе. Если они выбегут сюда, нам стоит только зашуметь — и они мигом удерут.

И вот мы стояли на сцене и кричали в темноту. Издавали всякие привиденческие звуки. Смешили друг друга, слушали, как раскатывается наш собственный смех. Мы кричали по очереди. Выкрикивали разные вещи — все, что взбредало на ум. Я декламировала стихи, которые выучила еще в школе. «Гунга Дин»[71], стихи Бёрнса про горную маргаритку. Она выкрикивала фразы на не знакомых мне языках, я распознала только несколько латинских выражений — cave canem, о tempora о mores, et in Arcadia ego[72]. Я пропела весь «Цветок Шотландии»[73] и все, что припомнила из «Scots Wha Нае»[74]. Какие яростные, злые песни! — сказала она. Я спела «Анни Лори»[75], она сказала, что это ей нравится больше.

Я спела еще что-то из репертуара Джони Митчелл[76], но высокие ноты мне не давались, и приходилось исполнять их в низкой тональности. Она мурлыкала французские стихи, объявляла начала романов, прошлое — это чужая страна, декламировала она, там все делают по-другому[77]. Я вопила на манер футбольных фанатов: Шот-лан-дия — на-всегда, Ан-глия — ни-когда! Она пела, и, кажется, кроме того случая, я ни разу не слышала, как она поет, а потом сказала, сейчас я спою твою песню — и запела про ясеневую рощу, или как кто-то в яркий полудня прили-ив одино-око блужда-ал среди мра-ачных теней одино-окой ясеневой рощи. Я рассмеялась над тем, как это слезливо, а потом прислушалась; она пела, слегка искажая мотив, так что каждая нота как бы попадала чуть-чуть вкось, и поэтому песня звучала как-то жутковато, по-неземному — и, по-моему, прекрасно.

Я стояла в левой части сцены, она — в правой, далеко друг от друга — насколько мы отваживались удаляться в темноте, и перекликались в пространстве этого роскошного упадка, где в воздухе повисла мертвая история.

Ты меня видишь?

Нет, зато слышу. А ты меня видишь?

Нет, зато знаю, что ты здесь.

А где-то снаружи проходили годы. Новый премьер - министр ломал голову над тем, как помочь богачам разбогатеть еще больше. Кто-то застрелил одного из «Битлов». Стреляли в Папу Римского, в нового американского президента, старую кинозвезду. В Британии люди перестали покупать отварную солонину, в море сгорело несколько кораблей. Появилась новая болезнь, а слово круиз приобрело новое значение[78]. В «Самых популярных»[79] первое место занял мужчина, переодетый женщиной; он исполнял песню о том, что кто - то причиняет ему боль. Люди умирали от голода, в гонках одна девушка подставила другой подножку, и ее крики вновь и вновь раздавались с телеэкранов всего мира. Слава, я буду жить вечно, детка, запомни мое имя, запомни, запомни, запомни, запомни.

Раскачивались богатые восьмидесятые, а мы, две девчонки, слонялись по старому рассыпающемуся театру, вслепую делая шаги навстречу друг другу и в стороны, как будто только это и имело значение, как будто это вообще имело значение. Мы творили свою собственную историю, мы были друзьями.

Голос Эми в темноте, он говорил: где ты теперь, Эш?

А я шла на этот звук — с раскрытыми, ничего не видящими глазами.

От меня все еще пахнет огнем. Этот запах въелся в мою одежду, кожу, наверное, и в волосы. Сладкий, едкий, обожаю его. Можно было бы разбогатеть, патентуя запахи огня для разных духов или лосьонов после бритья — запахи могучие, ностальгические и сексуальные, которыми люди обрызгивались бы весной и осенью, в ту пору, когда год поворачивается на петлях. «Под горячую руку» от Ланкома. «Расплавление» от Живанши. «Преисподняя» от Шанель.

Мисс, как там ее звали, мисс Маки — она склонялась над школьным столом и говорила перед восьмилетними детишками. Когда умрешь, то первое, что видишь, — это улыбающегося Бога. И ты видишь его только миг, кратчайший миг, даже меньше секунды. И потом вдруг лицо Бога исчезает — не вертись, Эндрю, — и ты падаешь вниз, как будто спускаешься в скоростном лифте, вроде лифта в «Бензиз», только теперь ты летишь на глубину многих миль, в самые недра земли, и становится все жарче и жарче, а потом двери неожиданно раскрываются, и врывается огромное пламя и сжигает тебя в угольки. Да. Потому что этот огонь горит вечно и жжет тебя вечно — почему это кажется тебе таким веселым, Мария? Совсем не весело, когда твоя кожа горит, покрываясь болезненными волдырями и язвами. Или весело? Нет. Только представьте себе это. Вспомните, как больно бывает, если хоть чуть-чуть обжечь пальчик. А теперь представьте, что вся ваша кожа жарится и шипит — и на руках, и на ногах, и на всем теле. Представьте, как это больно! А повсюду вокруг — странный запах, как будто кто-то оставил в духовке курицу и она уже начала подгорать, и тут вы понимаете, что это запах вашего собственного мяса! Вас мучит жар, мучит жажда, вы молите о глотке воды, но никто, никто на свете не даст вам ни одного глотка, а вокруг другие люди будут прохладную пить воду из больших стаканов, сколько угодно воды, а вам не достанется ни капельки. Но это еще не самое страшное. Самое страшное — когда приходит понимание, что вы больше никогда не увидите милого лица Бога, сказала мисс Маки и медленно покачала головой.

Я поглядела на Иисуса с его симпатичной бородкой: на картине, висевшей на стене, вокруг Него собрались детишки, и вид у Него был очень добрый. Он никогда такого не допустит. Наверно, она все перепутала. Потом, когда мне было лет десять, я как-то засиделась допоздна перед телевизором, там показывали черно-белый фильм, и мужской голос описывал ад — да, так он это назвал. Я узнала все в неожиданно долгую долю секунды. Люди, кожа, кости, дым. Это было ужасное место, где люди творили ужасы с другими людьми — такими же, как они, немножко другими. Я уткнулась лицом в под