Как быть двумя — страница 16 из 48

Итак, вы, Франческо, — нечто меньшее, чем я думал, промолвил Сокол.

О, всего лишь на сущую малость, синьор де Присциано, ответила я. Но если речь идет о живописи, то и это не в счет.

Нет, вы действительно очень талантливый человек, кем бы вы ни были, сказал он.

Именно так, сказала я. И не меньше того.

Я произнесла это запальчиво, с вызовом, но он пропустил мои слова мимо ушей, а вместо этого хлопнул себя по бедру и снова рассмеялся.

Только теперь я понял, сказал он, почему Космо вас так называет.

(Космо? Говорит обо мне?)

И как же меня называет Космо? спросила я.

А вы разве не знаете? вопросом на вопрос ответил Сокол.

Я покачала головой.

Не знаете, что Космо, называет вас Франческа? произнес Сокол.

Что? удивилась я.

Франческа дель Косса, повторил Сокол.

(Космо.

Я прощаю тебя.)

Всего-навсего придворный живописец, сказала я. Я никогда не стала бы так работать. Исполнять чьи-то прихоти.

А чем же вы сейчас занимаетесь? поинтересовался Сокол. Вы разве не придворный живописец?

(Чистая правда.)

По крайней мере, мне никогда не приходилось брать деньги у палачей, ответила я (мне было доподлинно известно: Космо немало заработал, выполняя заказы для людей такого сорта).

Сокол пожал плечами.

Палачи платят точно так же, как и все остальные люди, сказал он. А вы видели его святого Джорджо на хорах в соборе? Это весьма возвышенный образ. И разве не Космо был вашим учителем? Я думал, вы учились у него.

Космо? Учил меня? удивилась я.

А кто же? спросил Сокол.

Меня учили собственные глаза и мои настоящие учителя.

Кто именно? не отступал Сокол.

Великий Альберти, ответила я. Великий Ченнини. А, промолвил Сокол. Значит, вы — самоучка.

Он покачал головой.

И Кристофоро, добавила я.

Да Феррара? уточнил Сокол.

Дель Косса, отрезала я.

Кирпичник? удивился Сокол. Это он научил вас всем этим вещам?

Я молча указала на своего нового асистента, того самого воришку, который между замешиванием штукатурки и растиранием красок занимался, по моему приказанию, рисованием кирпичей, кучу которых я велела ему принести из дворцового сада: потом снова взглянула на великолепную толпу младенцев, выходящих в жизнь из отверстия в каменистой земле с таким видом, будто весь свет — это театр, а они — посланные Богом пристрастные критики.

С пеленок мне довелось жить, дышать и даже спать среди кирпича и камней, синьор де Присциано, но камень и кирпич нельзя есть, вот почему я…

(я как раз собралась завести речь об оплате).

…нет, наоборот, перебил меня Сокол. Разве вы не знаете об одном способе готовить ловчих птиц к охоте — когда им дают вместо пищи маленькие камешки? (и в самом деле: именно так поступают сокольничьи: обманывают птицу, скармливая ей вместо мяса гальку и гравий, и когда с сокола снимают клобучок, он сам дивится собственному свирепому голоду, и тот делает его взор острым, как никогда, в поисках добычи).

Но в моем вопросе содержался намек, и он, Сокол, его понял: пристыженно отвел вигляд в сторону и стал смотреть не на меня, а на мою армию младенцев.

Маленькие мудрецы, молвил он. Голые, без всего, такие, как есть. Хорошо. И ваш Аполлон мне по душе. А где лютня? Ага, вот она. И очень красивые, грациозные у вас музыканты. А это… ох. Что это такое?

Тот самый сонм поэтов в верхнем углу, как вы и просили, пояснила я.

(Действительно, я, не спрашивая разрешения, изобразила его подобие среди поэтов: мне показалось, что Соколу будет приятнее видеть себя среди стихотворцев, чем среди ученых).

А что это у меня в руках? спросил он.

Сердце, сказала я.

Ах! только и воскликнул он.

А здесь, видите, над ним поднимается пар. Словно вы разглядываете сердце, которое еще дымится. Пар, как от дыхания в холодный день.

Он покраснел: затем лукаво взглянул на меня.

Да у вас талант политика, Франческо, молвил он.

Нет, синьор де Присциано, сказала я. Только художественный — к работе рук и глаз, к добротной работе.

Он очень быстро отвернулся, должно быть, опасаясь, что я снова заведу речь о деньгах.

Уже спускаясь с лесов по лестнице, спиной вперед, он бросил на меня еще один быстрый взгляд.

Ну, что ж, держите и дальше хвост трубой, произнес он.

А затем подмигнул и добавил:

Фигурально выражаясь.

(Однажды ночью я пришла в залу, отодвинув завесу, которая закрывала дверной проем: была всего лишь полночь, а не глухая ночь, приятная влажная пора, и художников в это время там работало не много, а мне нравилось писать в тишине, но сначала я прошлась по зале и среди шевелящихся теней заметила свет факела на одной из платформ в дальнем конце: я остановилась в сумраке под лесами: где-то вверху, я сразу поняла, находился Сокол, и он с кем-то беседовал:

Венециано — да: Пьеро — безусловно: Кастаньо, возможно, какие-то фламандцы, и, конечно же, немного Мантеньи и Донателло. Но, ваша светлость, эта работа как бы пропиталась ими всеми, а потом ее словно взяли и отмыли, и вышло что-то настолько свежее, чего я никогда…

Ваша светлость.

Да, ответил собеседник Сокола. Не уверен, что мне так уж нравится, как он изобразил здесь мое лицо.

В нем столько привлекательности, отозвался Сокол. Большое — даже не знаю, как это назвать, — обаяние.

Никогда не следует недооценивать привлекательность, сказал другой.

Да — и легкость духа, добавил Сокол. Ни у кого не позаимствованная. Ни у Пьеро. Ни у фламандцев.

Очень хороши одеяния женщин, отметил собеседник. А как дела со звездами? С приметами? И как вам боги? Я имею в виду — все в сочетании?

Очень и очень, ваша светлость, и одновременно они очень человечны, произнес Сокол. Великая редкость — умение изобразить в равной мере прекрасно и богов, и людей, не так ли?

Хм, ответил его светлость.

А взгляните на эту женщину с ребенком — они просто стоят, но как тонко все прописано, продолжал Сокол. Это материнство. Но и нечто большее, чем просто материнство. Словно они ведут разговор, пользуясь только жестами.

А этот художник еще где-нибудь меня изобразил? поинтересовался собеседник.

Да, ваша светлость, сказал Сокол, и я услышала, как они прошли дальше по платформе лесов, и отступил еще глубже в тень.

Кто он такой, этот малый? Спросил его светлость, и под ним заскрипела лестница.

Не малый, ваша светлость… произнес Сокол.

Я затаила дыхание.

…а вполне сложившийся мастер, ему уже за тридцать, закончил фразу Сокол.

А каков он из себя? Спросил незнакомец.

Ведет он себя, как юноша, синьор, сказал Сокол. И даже немного по-девичьи. Работает тоже, как юноша. Все свежее. И свежесть, и непосредственность, и зрелость одновременно.

Как его имя? спросил тот.

Я услышала, что Сокол ответил…

И вскоре, несмотря на то что Соколу так понравился святой Джорджо кисти Космо, я снова изобразила его на своей фреске, теперь уже в марте (в наилучшей части моей работы), в образе сокольничьего, и плащ развевался позади него, как крылья сокола, сидящего у него на руке, как пламя факела у мальчишки на рисунке, который ему понравился, и посадила я его на жеребца, придав ему такую же позу, как на изображении святого у Космо: я сделала его молодым и сильным, дала сокольничьему охотничью рукавицу с кисточками и — главное! — наделила его коня большими, мощными ядрами.)

Месяцы писались месяцами.

Я делала так, чтобы одни предметы казались близкими, другие — далекими.

Единорогам наверху я сделала прозрачные, как стекло, рога.

Коням внизу я написала такие очи, что они следовали за зрителем по всей зале, ведь это божественные глаза, и те, кому они принадлежат на картине, надолго задерживают на себе взгляды тех, кто смотрит, и в этом нет кощунства, только утверждение того, что на нас всегда кто-то смотрит извне.

В мае, апреле и, наконец, в марте я сделала разные небеса (я продвигалась от мая к марту и постепенно все лучше осваивала живопись по штукатурке, от этого фреска становилась все лучше и лучше): я даже отважилась изобразить вверху, рядом с Венерой, женщин, которых открыто целовали и касались мужчины (вызвав осуждение заезжих флорентиек, которые терпеть не могут, когда в их присутствии творится такое безобразие).

Всюду и во всем я следовала совету из книги великого Альберти: наилучшему художнику всегда следует рисовать и вводить в пространство картины людей разных возрастов и обличий, а еще кур, уток, лошадей, собак, кроликов, зайцев, разнообразных певчих птиц, — и все они должны находиться в живом взаимодействии, среди разнообразных пейзажей и построек: а поскольку Альберти в своей книге просил, чтобы в награду за этот труд художник, который его прочитал, изобразил бы лицо автора в своей картине тем способом, который ему представляется наиболее приятным, — я также сделала это и нарисовала великого Альберти в сонме мудрецов в окружении богини Минервы: ведь тем, кто сделал доброе дело, надлежит всегда оказывать почести, с чем согласны и великий Альберти, и великий Ченнини. Симметрично с мудрыми профессорами, по другую сторону от колесницы Минервы, я усадила работающих женщин, наделив их всеми лицами, какие только запомнила на улицах, в мастерских и в домах наслаждений: я расположила их вокруг красивого ткацкого станка, а за ними нарисовала живописную пещеру и уходящий вдаль пейзаж.

Я написала своих братьев.

Я изобразила во всем блеске собственную мать.

Я придала Овну сходство с моим отцом.

И так я наполнила месяцы маркиза теми, кто населял мои собственные дни и месяцы на земле.

Но когда я работала над ними, как это часто случается, когда изображаешь человека красками, едва краски впитывались в поверхность фрески, как знакомые образы превращались в незнакомцев: в особенности это касается фигур на небесной сини, между богами и землей.

Чаще всего картина — это всего лишь картина: но иногда она становится чем-то большим: я вглядывалась при свете факела в эти лица и видела: это — беглецы: они вырвались из-под моей власти, из-под власти стены, которая стала их плотью, сбежали даже от самих себя.