ятся отделиться от ствола, тем скорее они сохнут и хиреют. А вот хасиды московские, как бы к ним ни относились в России, по крайней мере, несут в себе что-то живое, знают, что такое посвятить жизнь служению Б-гу. То же можно сказать и о моей общине в Большом Спасоглинищевском (хотя мы не носим бороды и лапсердаки). Но некоторые организации, появившиеся уже в перестроечной России, озабочены только тем, что называется «еврейским выживанием». Эти проникновенные слова выражают надежду на то, что следующее поколение русских евреев будет считать себя евреями; они предпочтут вступать в брак с евреями (хотя для кого-то это всего-навсего романтическое желание); они будут так или иначе формально связаны с иудаизмом — через синагогу, еврейский культурный центр или социальную организацию. Но уж слишком это все стерильно и малопривлекательно. Словно специально хотят заставить будущее поколение поступать вопреки этому. Ибо что есть еврейский народ без своего стержня — еврейской религии и традиций, нашей преданности Б-гу и путям Торы?
Ю.Л. Послушав вас, решишь, что русский иудаизм обречен: он либо сохраняется в небольших этнических общинах, сопротивляющихся русификации, либо умирает, как только становится по-настоящему русским. Вы действительно так считаете?
Д.Д. Нет, нет, хотя картина не внушает оптимизма. И все же мне кажется, что в прошлом евреи всегда сталкивались с проблемами адаптации к новым местам и новому окружению, однако справлялись с ними. Меня частенько посещает мысль: реформисты в Германии и в Америке, в сущности, добились одного — удушили такой процесс.
Ю.Л. Каким образом?
Д.Д. Перескочив через него. Уверен: не появись реформизм — и породившие его проблемы разрешились бы: иудаизм развивался бы в рамках нашей Алахи — не только в Германии и в Америке, но и в России. Благодаря этому евреи сохранили бы верность своим традициям, но в контексте совершенно новых социально-политических условий — «музыка» иудаизма наверняка звучала бы иначе, по-ново-му, но при этом соответствовала бы Алахе.
Ю.Л. То есть возникло бы другое течение, осуществлявшее модернизацию в уже сложившейся структуре?
Д.Д. Я бы не говорил о «течении»: история разных «течений» такова, что это слово не слишком привлекательно для меня. Но вообще твоя формулировка довольно близка к той, которой придерживается вторая из главных ветвей иудаизма в Америке (в России ее практически нет), — консервативный иудаизм. Он и возник отчасти как реакция на реформизм, пытаясь «законсервировать» гораздо больше из «исторического» иудаизма, чем это сделали реформисты.
Ю.Л. Не знал этого.
Д.Д. Естественно… Опять-таки все явления нужно видеть в их историческом развитии. Возникновение реформизма привело к формированию оппозиционного движения — и в XIX веке появилась так называемая ортодоксия. Это довольно разношерстное движение объединило деятелей ортодоксии из весьма вестернизированных общин, прежде всего в Германии и Австро-Венгрии, обычных традиционалистов, глав ешив, религиозных политиков, хасидских ребе с сотнями их последователей. Придать даже видимость однородности этому сообществу было очень непросто — фактически этого и не произошло, — но общины и течения забыли о своих расхождениях, сплотившись в борьбе с реформизмом.
Ю.Л. То есть, по-вашему, консервативный иудаизм сменил отвергнутую умеренную позицию?
Д.Д. Все не так просто. В любом случае некогда возникший консервативный иудаизм тоже начинает меняться; он во многом сблизился с реформизмом. Но в данном случае нас не должна волновать история этих течений. Важно понять то, о чем я уже говорил: еще недавно в иудаизме не было «ветвей». Все общины опирались на одну и ту же Тору, на ту же основную Алаху — даже если отдельные члены общин не всегда строго соблюдали наши законы и традиции.
К примеру, мне случалось посещать общины, члены которых сильно отличались между собой по степени приверженности Алахе. Ситуацию в этих общинах не назовешь идеальной, и все же она кажется мне очень здоровой: ведь ни самые ревностные, ни самые ленивые не выгоняли друг друга и не предлагали примкнуть к другой «ветви». Помню даже одну синагогу, куда люди приходили субботним утром и в какой-то момент службы незаметно исчезали. Все знали, что они спешат на работу. Конечно, это было неправильно и не приветствовалось, но я отчетливо ощущал отношение к ним оставшихся. Они не осуждали ушедших, напротив, испытывали к ним симпатию, даже сочувствие: «Бедняги, им приходится работать вместо того, чтобы, как мы, радоваться дню отдыха и праздника». И никому не приходило в голову сказать: «Если не можете остаться до конца службы, лучше не приходите вообще — ведь вы плохо влияете на других». Как никому из работавших в тот день не приходило в голову принять идею новой «ветви» иудаизма, основанную на сомнительной предпосылке, что в Шабат разрешено работать.
Убежден: историю не изменишь. Что было, то было. Однако мы должны анализировать не только причины, но и следствия. Печальная правда состоит в том, что новые «ветви» извратили иудаизм. На мой взгляд, это серьезная беда: многие евреи полагают ныне, будто им известно, что такое быть евреем, хотя на самом деле ничего об этом не знают.
МОЛИТВА
Ю.Л. Вижу, вы не одобряете консервативный и реформистский иудаизм. Но ведь некоторых эти ветви иудаизма явно устраивают. Все же это лучше, чем ничего, — а так большинство людей вообще ничем не располагало бы.
Д.Д. Возможно, но мне кажется, что самим своим существованием эти ветви создают барьер между евреями и иудаизмом как таковым, иудаизмом как образом жизни. Впрочем, в любом случае меня заботишь больше ты, Юра. Я бы еще с тобой с удовольствием поговорил, но, судя по отдельным твоим словам, не уверен, что в этом есть смысл…
Ю.Л. Что вы имеете в виду?
Д.Д. Мы много беседовали, и, боюсь, ты не очень настроен самостоятельно проделать этот путь. В этом нет ничего страшного, поверь. Я не собираюсь затаскивать тебя в еврейство, даже если бы это было возможно. Может быть, через несколько лет тебе это станет интереснее, и ты начнешь свой путь.
Ю.Л. Это не так! Мне интересно. Но затрачивать столько часов ежедневно…
Д.Д. Перестань, это не оправдание.
Ю.Л. Кроме того, я не уверен, что и сама-то схема — университет, курсы — так уж идеальна.
Д.Д. А я говорил тебе, она никогда не будет идеальной. Просто ухватись за то, что есть, а потом уж подберешь что-то более подходящее. Но наверное, начать нужно с одной из тех ешивот, куда ходят начинающие. Конечно, это требует немалых усилий. И мы уже обсуждали это: вполне вероятно, что твои соученики тоже не будут идеальными.
Ю.Л. Нет, я хотел бы учиться, как сейчас, — шаг за шагом. Вы сами сказали, что нужно идти по такому пути.
Д.Д. Верно, но нужно это сделать, необходимо начать.
Ю.Л. Да ведь я начал, по крайней мере, мысленно. На самом деле я много об этом думаю… Вы ведь знаете, что меня интересует — поэзия. Я люблю читать стихи, что не очень обычно в наши дни, сам пишу стихи и о стихах. Ведь для меня поэзия — целый мир, который кажется мне таким открытым! Но мне интересен и иудаизм — его я тоже представляю себе как большую открытую традицию. Наверное, это звучит несколько претенциозно, но позвольте мне провести сравнение, как когда-то провели вы, — между иудаизмом и созданием стихов. Если говорить о том, что между ними общего, я бы, вероятно, рассуждал иначе. Прежде всего, в поэзии меня поражает то, что ее никто не изобретает. Я вот о чем: есть некий труд, написание стихов, и этот труд имеет свои собственные традиции и правила. Огромное, немыслимое количество стихов уже написано. И, начиная писать, ты просто подхватываешь идею, изобретенную не тобой, и пытаешься сделать ее своей, стать ее частью — в том смысле, что отдаешься уже существующей традиции. Сначала ты этого даже не осознаешь: тебе интересно делать только то, что исходит от тебя самого. Но скоро ты понимаешь, что делать это можно, только глубже разобравшись в поэтическом наследии и черпая из него, — и это единственный путь, поскольку ты не изобрел поэзию. Ты читаешь стихи и видишь, что сделали другие, даже в техническом смысле — в том, что касается строфики, ритмики, метра. Понимаете, что я имею в виду? И это одна из вещей, которая привлекает меня в иудаизме, — по крайней мере, здесь есть что-то общее в отношении к традиции и новациям.
Д.Д. Да, Йеуда[1]…
Ю.Л. И еще одно, что есть в поэзии, — это именно потребность в структуре. Ведь поэтам она тоже необходима: да, существует абсолютная свобода, ты волен говорить все, что угодно, но, с другой стороны, потому-то тебе и нужны какая-то структура, каркас, из которых ты исходишь. Понимаете? И есть что-то еще более важное — надеюсь, вы не сочтете эту аналогию оскорбительной. В прошлый раз вы спрашивали меня о вдохновении. Дело в том, что и у вдохновения есть традиция. Если обратиться к Гомеру или Вергилию, то они всегда «взывали к Музе»: начиная стихотворение, поэт просит Музу вдохновить его. Может быть, это и чистая условность — по крайней мере, в некоторых текстах такого рода. Но для многих поэтов за этой условностью, несомненно, существует реальность, выступающая у них на передний план. Многие поэты-классики действительно воображали — «знали», как они сказали бы, — что некто извне, некая подлинная Муза даровала им их стихи. Даже Платон, человек рационального склада, утверждал, что разум поэта «захвачен» вдохновляющим божеством и используется для создания стихов. Сказать такое для Платона — дорогого стоит. И это касается не только Древней Греции и Рима. Многие последующие поэты — Возрождения, XVII века, романтики — говорили о том же самом, вплоть до сегодняшнего дня.
Д.Д. Я не совсем понимаю, куда ты клонишь.
Ю.Л. А вот куда: сегодня психиатры рассуждают о «проекциях», «командных фантазиях» и прочих иллюзиях; иногда они даже оказываются правы. Но дело в том, что у многих поэтов, а может быть, и у всех именно так рождаются стихи. Понимаете, о чем я? За внешней формой стоит реальность, и самый лучший, вернейший способ описать ее — это прибегнуть к прежним понятиям, а не выискивать бесконечно, что у поэта «внутри» головы и что «вне». Потому что если поэт предается старому образу мышления, то он в известном смысле свободен. Ведь он знает точно или хотя бы допускает: то, что он собирается написать, — это не его или необязательно только его рук дело! Ясно? Все эти годы трудилась «муза» — и посмотрите, каким чудесным стихам она дала жизнь!