Как быть съеденной — страница 34 из 51

родителей ради привлечения внимания СМИ? И как насчет утверждения, на котором настаивала, неизменно настаивала девочка: что дом той женщины был сделан из сладостей?

Джейд отломила кусочек печенья и протянула мне.

– Хотите? – спросила она.

Я потянулась за печеньем, потом спохватилась и отдернула руку.

Для себя я давно решила: хотеть чего-то – значит, быть заколдованной. Если что-то красивое или сладкое, оно погубит тебя.

* * *

– Я слышала о тебе все еще в старшей школе, – заявляет Эшли. – А я еще моложе, чем Джейд.

– Что ты слышала? – спрашивает Уилл.

– Ну, типа, все: пряничный домик, злая ведьма, – отвечает она, сгибая пальцы, словно когти, и корча гримасу, чтобы изобразить эту самую ведьму.

– Я провалилась в эту кроличью нору, – признается Бернис. Она сползла вниз по сиденью, по-прежнему упираясь ступнями в табуретку, колени ее согнуты, футболка на спине задралась. – Я была ужасно заинтригована, и это теперь меня ужасает: то, что трагедии меня настолько интересовали. Я по уши зарывалась во все такое – в таинственные преступления. Почему нам так любопытно… до тех пор, пока это не случается с нами?

– Значит, ты считаешь, что было неправильно слушать эти хреновы истории, когда ты хотела их услышать? – интересуется Руби. – Но теперь, когда ты не хочешь их слышать, неправильно будет не выслушать их, так?

– Предполагается, что ты ознакомишься с историей, а не будешь ею наслаждаться, – отвечает Бернис. – Это не должно быть развлечением.

– Ты считаешь, люди купятся на эту депрессивную фигню, если в ней не будет приманки? – спрашивает Руби. Серебристые клочки обертки от батончика рассыпаны вокруг нее словно конфетти.

– Приманивать людей интересом к истории – это способ сделать так, чтобы они ее выслушали, – замечает Уилл.

– Люди должны слушать потому, что хотят понять, – возражает Бернис, – а не потому, что они вуайеристы или самозваные сыщики.

Руби указывает на табуретку.

– Ты думаешь, заставлять кого-то поделиться, чтобы ты могла выслушать, – это лучше, чем быть фанатом криминалистических загадок?

– Я пытаюсь ей помочь, – говорит Бернис.

– Как я уже сказала, ты страдаешь каким-то мазохистским комплексом мученицы.

– Мазохистским? Я? – переспрашивает Бернис, смеясь немного чересчур маниакально. – Я?!

– Вот что я тебе скажу: избавься от своей мебели, и я избавлюсь от своей шубы, – заявляет Руби.

– Я не могу просто взять и выбросить их, – шипит Бернис. – Твоя шуба не разговаривает с тобой.

– А им вообще нравится торчать у тебя дома? – спрашивает Руби. – Каково тебе было бы стоять оттоманкой в доме единственной выжившей любовницы твоего бывшего?

Бернис снимает ноги с табуретки и с пристыженным видом начинает ерзать на стуле.

Затянувшееся тяжелое молчание прерывает Рэйна.

– Знаешь, Гретель, я была подростком, когда произошла твоя история. В то время я не уделяла новостям особого внимания, но никогда не забуду ту фотографию вашей с братом встречи с вашим отцом. Я помню ее все эти годы. Я думала, что этот снимок – о любви, об узах между отцом и его детьми. Она задевала струны моей души – задевала струны души каждого, кто ее видел. – Рэйна по привычке убирает волосы, хотя они и так уже заправлены за ухо. – Это нелепо, но эта фотография всегда казалась мне завершением твоей истории. До меня никогда по-настоящему не доходило, что ты стала взрослой.

* * *

На том знаменитом фото мы с братом бежим к отцу по больничному коридору, такому ослепительно-белому, что он похож на тоннель в рай. Мой отец – просто размытая фигура на переднем фоне. Он сидит на корточках, раскинув руки, спиной к камере. Я в фокусе, впереди, тощая как палочка. Мой брат чуть-чуть отстает, пухлый, но милый. Мои кудрявые волосы развеваются у меня за спиной. Мы чище, чем были когда-либо, благодаря больничной стирке и помывке. Мы выглядим как дети с рекламы стирального порошка. Мы одеты в новенькие, сочетающиеся друг с другом наряды в бело-зеленую клетку, жесткие и яркие, идеально по размеру. Они ничуть не похожи на те обноски, которые я получала раньше. Мои глаза блестят от слез. Мы такие маленькие, намного младше, чем в моих воспоминаниях.

Фотограф просто случайно оказалась в больнице со своим сыном – совпадение, которое изменило мою жизнь. Фотография семейного воссоединения была слишком идеальной, дети – слишком милыми, загадка – слишком интригующей, чтобы это не попало в государственные СМИ.

Но где были эти СМИ, когда мы были бедными, грязными и потерявшимися? И какую историю рассказывает этот снимок?

Щелчок затвора, вспышка фотоаппарата, а потом сцена продолжается. Я не вбегаю в объятия отца. Я останавливаюсь посередине коридора, а мой брат проносится мимо. Мой отец со стоном поднимает Ганзеля с пола. Отец тощий и серый, взгляд у него непроницаемый. Я обвожу взглядом больничный коридор, ища мать. Где она прячется? Я не могу вспомнить ее лицо. Когда же пытаюсь, вижу только ту ужасную женщину…

– Где вы были? – спрашивает отец, как будто мы просто решили удрать. А потом он разражается тяжелыми, горькими рыданиями, которые могут выражать вину, или скорбь, или облегчение.

Теперь, спустя столько времени, я вспоминаю, что в тот день больше всего меня поразило не то, что нас нашли, и не воссоединение с отцом, и не новость о смерти матери, а новое клетчатое платье. Я помню, как потрогала его, прежде чем надеть, потерла между пальцами рельефную хлопковую ткань. Сзади на платье висел картонный ярлык с изящной надписью курсивом и крошечный пластиковый мешочек с перламутровыми пуговицами изумрудного цвета – такими же, как те, что были пришиты спереди. Я не стала срезать все это – мне нравилось, как жесткий картон прижимается к моей спине, а крошечные выпуклости пуговиц напоминают мне о том, что это совершенно новая одежда. Я думала о том, что могу быть девочкой, которая носит такие вот платья. На какое-то время мне показалось так просто избавиться от прошлого и начать все заново…

Потом я каждый день надевала это платье в школу. Не забуду, как учительница рассмеялась, держа ножницы с ярко-оранжевыми ручками.

– Ты что, все время носишь его так? – спросила она. – Ярлычок полагается срезать, милая.

Мое лицо горело – не только от стыда, но и от гнева. Я сразу поняла, что мое платье не значит ничего. Мы с братом по-прежнему жили в самом зачуханном районе города, в крошечной квартирке, где в ковровое покрытие на полу неистребимо впитался запах сигарет. Я была потеряна, бездомна, похищена, напичкана сахаром только для того, чтобы почти умереть от голода. Я сделала невообразимое.

Во мне не было ничего сладкого.

– Я не ребенок, – прошипела я, и учительница отступила, как будто я могла ранить ее, хотя ножницы-то были у нее.

В больнице мы были чистенькими и миленькими. Мы были алебастрово-белыми и одетыми в наряды от «Джей Крю». На несколько недель мы стали героями, выжившими. Никого словно не волновали самые фантастические подробности наших историй. Психолог отметил, что такой «изобретательный продукт воображения» был «сложным защитным механизмом, позволяющим справиться с травмой».

Но вскоре мы вернулись к своей старой, грязной, плохо сидящей одежде, в наше замусоренное жилье в маргинальном районе, и точка зрения сместилась. Люди стали сомневаться в наших рассказах, в наших мотивах, в мотивах наших родителей. Быть может, мы были не столько героями, сколько жертвами – даже возможно, что жертвами себя самих, своих обстоятельств, своих основных инстинктов. Богатые дети изобретательны. Бедные же дети просто лгут.

Это, конечно, правда: наши истории не складывались воедино.

И еще правда: эта долбаная история никогда не сложится воедино.

* * *

Бернис стоит у закусочного столика со своей табуреткой-стремянкой, протирая салфеткой узкую щель в костяной мозаике, чтобы вычистить оттуда грязь, которую сама же и натрясла со своих кроссовок.

– Всегда будет куча уродов, которые решат, что ты врешь, – говорит Руби.

– Когда у тебя есть доказательства, все по-другому, – отзывается Гретель.

– Что тебя зациклило на доказательствах? – фыркает Руби. – Почему бы тебе просто не поверить в то, что ты помнишь?

– Я понимаю, – говорит Бернис. Салфетка уже растерзана в клочья. – Доказательства нужны для тебя самой. Например, было бы неплохо, если б кто-то другой услышал, как моя мебель говорит.

– Быть может, именно поэтому ты и принесла табуретку, – замечает Уилл. – Потому что хотела, чтобы мы услышали, как она говорит, потому что хотела подтверждения.

– Если б я хотела, чтобы вы услышали, как они говорят, я притащила бы Тиффани, – возражает Бернис. – Быть может, мне следовало принести сюда Тиффани.

– Может быть, ты боялась того, что случится, если ты принесешь ее, а мы ее не услышим, – говорит Гретель. – Может быть, было безопаснее принести Астрид.

– Это вроде как типа того, почему я хочу заиметь все записи с шоу – чтобы доказать, что я не все время была полной сукой? – прикидывает Эшли. – Но при этом я типа как и не хочу этого, потому что я была сукой все время?

Бернис смотрит на измочаленную салфетку так, словно та обманула ее, потом бросает ее в мусорную корзину.

– Тебе нужны влажные салфетки? – спрашивает Рэйна.

– Если мне понадобится отвертка, у тебя она тоже найдется? – рычит Бернис.

– Маленькая, для очков, – отвечает Рэйна.

– Почему вы все продолжаете слушать эту хрень от Бернис? – интересуется Руби.

– Прошу прощения, – смущенно произносит та, беря у Рэйны влажные салфетки.

Эшли поворачивается к Гретель.

– Я только спросить – а нельзя ли вернуться к романтической части твоей истории?

Руби хлопает себя ладонью по лбу.

– Не каждая история – любовная история, Эшли. И твоя даже не была о любви.

– Не знаю, – говорит Гретель. – Может быть, это, в конце концов, история о любви…