я не могла сложить губы в улыбку, как ни пыталась. «Спасибо», – выдавливала я, едва ворочая разбухшим языком. Стоматологи улыбались той хмурой улыбкой – поджатые губы, склоненная набок голова, – которую я так ненавидела.
Мы с братом заплатили за наше детство этими улыбками. Мы выросли на жалости чужих людей: карточки системы социального обеспечения и голубые талоны на обед; поношенная одежда, вынутая из черных мешков для мусора в плесневелом церковном подвале; распродажные игрушки каждый ноябрь на День благодарения. На Рождество – подарки, преподнесенные старой женщиной в комнате отдыха международной волонтерской организации, где пахло практически так же, как здесь: резиновыми баскетбольными мечами и потными носками. Кукуруза со сливками и клюквенный соус в жестяных банках, игра «Карамельная страна», в которой не хватало важных деталей, огромные футболки, слишком маленькие лыжные костюмы, а однажды – кричаще-розовое шифоновое платье с огромными бантами сверху донизу на спине. Как будто у меня был повод надеть его куда-либо; как будто я вообще хотела его носить.
– Спасибо, спасибо, спасибо, – твердили мы с братом, растягивая губы в улыбке.
«Не берите сладости у посторонних», – гласит предупреждение, и я – ребенок с этого плаката. Как будто мы не получали от посторонних людей буквально все, постоянно.
Я не хотела рассказывать Джейд о таких вещах, поэтому выдала ей горстку рафинированных историй из детства, подборку отдельных беспечальных моментов, как будто бедность сплотила нашу семью. Я рассказала ей, что летними днями бросала камешки с эстакады, что осенью швыряла желуди в детсадовцев – детишек, похожих на саму Джейд. Я сказала ей, что мы нарушали все правила. Что моя мать водила нас на игровые площадки в более богатые районы, потом раскачивала нас на качелях выше всех остальных детей. Я рассказала ей, что мой отец тайком приносил нам игрушки с работы – со склада, куда отправляли грузы, поврежденные при перевозке. Я сказала ей, что мы перехватывали телесигнал с антенны соседей, что я воровала книги из школы, а потом допоздна читала их в постели. Я рассказала ей о холодной зимней ночи, когда электричество отключилось – не будем говорить «было отключено», – и мы всей семьей спали в маленькой комнате под грудой одеял.
Как будто жизнь можно вот так упаковать, аккуратно сложить, передать в виде нескольких анекдотов, ярких и блестящих, которые легко проглотить: сплошные шутки, взгляд изнутри, нравственные устои. Как будто реальная жизнь предлагает нам какую-либо правду, за которую можно ухватиться. Как будто для меня было возможно объяснить свою жизнь. Как будто я не оставляла за кадром самые важные части – всегда, неизменно.
Я не стала описывать сущность бедности, то, как одна трагедия порождает другую. Мой отец из-за своей работы получил грыжу; из-за грыжи он потерял работу; из-за потери работы он потерял медицинскую страховку; из-за потери медицинской страховки он стал получать счета за лечение грыжи. Моя мать снова перешла на самолечение, что в конечном итоге оказалось фатальным. Я не рассказала Джейд, как каждую ночь засыпала, слыша взвинченные голоса родителей. Я не рассказала, как мыши бегали по дому, как черная плесень расползалась из углов потолка в моей комнате, пока однажды не оказалась прямо над моей кроватью. И голос матери из-за стены прозвучал уже не истерически, а с холодной практичностью: «А какой выбор у нас есть? Еды нет, денег нет, черт бы их побрал. Скажи мне, какой у нас, на хрен, выбор? По крайней мере, кто-нибудь другой сможет позаботиться о них».
И это те части моей жизни, которые можно счесть достоверными.
Однажды вечером, в полусне, я сказала Джейд:
– Представь вот что. Представь запах: густой, теплый и сладкий. Ирис и шоколад, корица и дрожжи.
Я улыбалась, но мой желудок завязался узлом.
Я посмотрела сквозь ресницы, чтобы увидеть лицо Джейд: мягкое и полное признательности, как будто я только что отдала ей какой-то хрупкий подарок. Ее большой палец касался середины моей ладони – так легонько, но настойчиво, что кожа начала неметь.
– Твоя мама, наверное, очень хорошо пекла, – прошептала она, потом спросила: – У тебя есть детские фотографии?
Если б Джейд ввела мое имя в любом браузере, то мгновенно бы получила такую фотографию.
– Почему ты ей ничего не сказала? – спрашивает Эшли почти со всхлипом, заламывая руки. – В «Избраннице» травмирующее прошлое дает тебе нехилое преимущество.
Гретель смотрит в окно. Глаза ее кажутся тяжелыми, твердыми, излишне круглыми. В предвечернем свете кирпичная стена ярко-красная. Некоторые кирпичи темнее других, и каждую неделю она ловит себя на том, что ищет некий порядок в этом узоре, как будто явно случайный порядок кладки может иметь некую тайную структуру.
– Трагедия – это не капитал, – отзывается Гретель. – На нее ничего не купишь. Она не делает тебя лучше просто потому, что случилась. И уж определенно она не заставит людей полюбить тебя.
– Но она купит время, – возражает Эшли. – На шоу. Ты сможешь остаться дольше. Показать свою силу характера.
– Травма сама по себе не дает тебе ничего, – говорит Гретель.
– Она дает тебе власть, – парирует Руби. – Люди интересуются нами.
– Ты путаешь жалость с интересом, – отвечает Гретель.
– Я ничего ни с чем не путаю, – отрезает Руби. – Мы привлекаем к себе людей.
– Как фильм ужасов, – говорит Бернис. Табуретка теперь стоит у нее на коленях. – Как автокатастрофа. Тайный восторг от того, что они – не мы.
– Мы – экземпляры, – добавляет Гретель. – Животные в зоопарке.
– Ладно, не важно, – отмахивается Руби.
– Так держать, Руби, – поддерживает ее Уилл.
– Ты что, хренов магический шар-на-восемь[27], Уилл? – интересуется Руби. – Ты можешь сказать только восемь разных фраз?
– Ты злишься, – отмечает тот.
– Честно говоря, я думала, что Гретель, как никто другой, могла бы понять это, – говорит Руби. – Мы обе спаслись от того, чтобы быть съеденными на обед, только ради того, чтобы СМИ съели нас на ужин. – Она делает паузу, чтобы содрать клочок кожи со своей губы. – Видите ли, мы представители редкой породы. Дети-звезды трагических историй.
– Я не звезда, – чопорно возражает Гретель.
– Как скромно! – бормочет Руби.
– Я не хочу быть известной из-за того, что была жертвой.
– Когда имело значение, чего мы там хотим? – фыркает Руби. – Ты борешься с реальностью. Я же в нее погружаюсь.
Она отрывает кожицу, бросает ее на пол и принимается высасывать кровь из ранки на губе.
– Ты варишься в ней, – говорит Гретель.
– Я не варюсь, – возражает Руби.
– Ты в самом буквальном смысле варишься в шубе, сделанной из шкуры твоего мучителя.
– По крайней мере, я действительно живу своей жизнью, – говорит Руби.
– Ты культивируешь в себе страдание, – произносит Гретель.
– О, а ты что, нет?
– Мою жизнь не определяет то, что случилось со мной.
– Смеешься? Это все равно что сказать, будто солнце не определяет то, что происходит с тенью.
Бернис затыкает уши пальцами и начинает тихо напевать без слов.
– Дамы, вы сводите Бернис с ума, – замечает Эшли. – Ей и дома хватает женских ссор.
– Бернис сама себя сводит с ума, – рявкает Руби.
Рэйна встревоженно смотрит на Уилла, но тот слишком поглощен разворачивающейся сценой, чтобы заметить это.
Гретель вскидывает руку, указывая на Бернис.
– А это разве лучше? Такая вот публичная драма?
– А ты не думаешь, что твоя тихость и незаметность тоже занимает место? – спрашивает Руби и поворачивается к Бернис, которая продолжает гудеть себе под нос. – Но все равно – прекрати, мать твою! Ты меня бесишь!
Эшли похлопывает Бернис по плечу. Та перестает гудеть и с ошеломленным видом открывает глаза. Эшли делает ладонями жест сверху вниз, как будто просит посетителя музея понизить голос. Потом поворачивается к группе и прищуривается.
– Успокойтесь, – шипит она, прикладывая палец к губам; ее ярко-розовый ноготь настолько длинный, что едва не упирается ей в ноздрю.
– Спасибо, Эшли, – говорит Уилл. Несколько секунд он размышляет. – Гретель и Руби, возможно, есть способ исследовать это напряжение. – Похлопывает себя по бедрам и встает. – Давайте сдвинем два стула…
– Нет, – возражает Гретель, качая головой. – Я не буду в этом участвовать.
– Что ж, по крайней мере, в чем-то мы сошлись, – поддерживает ее Руби.
– Но наше револю… – начинает Уилл.
– Мне полностью начхать на то, насколько революционны эти долбаные исследования, Уилл, – прерывает его Руби.
Уилл снова садится и закусывает губы, выражая разочарование.
– Я знаю, что это может показаться глупым, – говорит он. – Но есть ценность в том, чтобы выходить за зону комфорта.
– Я думаю, многие из нас уже находятся далеко за пределами зоны комфорта, – вмешивается Рэйна.
Уилл сбивает со своих брюк невидимую пушинку.
Эшли, явно пытаясь успокоить Бернис, снимает у нее с колен табуретку и присаживается на корточки, одной рукой поглаживая табуретку, словно собаку, а второй рукой одергивая подол своего платья.
– Она кажется мне милой, – говорит Эшли.
– Что ж, мы этого не можем знать, верно? – отвечает Бернис срывающимся голосом.
– Это хренова показуха, – заявляет Руби. – Бернис, посмотри на меня. Ты должна найти какой-то способ поспать на этой неделе.
– Я не собираюсь избавляться от них, – отзывается Бернис.
– Тогда купи машину белого шума. Поспи у своей сестры. Что угодно. Ладно?
– Ладно, – Бернис кивает. – Беруши не помогают.
– Ни хрена себе, – говорит Руби.
С минуту все сидят молча. Эшли обводит пальцем костяной цветок на табуретке, синий цвет которой кажется еще более ярким по сравнению с розовыми ногтями Эшли.
– Почему ты просто не рассказала все Джейд? – спрашивает она у Гретель. – Боялась, что она тебе не поверит?