Он не смотрел на меня, а нашаривал в коробке другую скрепку. Потом я увидела, как его плечи задрожали. Человечек прикрыл лицо руками, но на ковровом покрытии все равно расплылись темные круги от его огромных слез. Когда он наконец поднял на меня взгляд, щеки его были розовыми и покрытыми потеками.
– Иди сюда, иди сюда, – прошептала я, похлопывая ладонью рядом с собой. – Я все равно хочу, чтобы ты был рядом со мной, Человечек. Хочу. Очень хочу.
Я проснулась посреди ночи от того, что корявые пальцы Человечка перебирали мои волосы; его глаза во тьме блестели точно стеклянные.
– Я даю тебе три дня, – сказал он.
– На что?
– На то, чтобы решить. Он или я.
– Человечек…
– Подумай об этом. Если ты скажешь мне «нет», я исчезну навсегда.
– Я не знаю, кто ты такой, – напомнила я.
– Тогда узнай.
Когда я проснулась утром, его уже не было.
…Человечек не появился ни в этот день, ни на следующий. Я сидела в одиночестве в своем кабинете и не делала ничего, только прокручивала в качестве фонового шума черновой ролик с шоу. Я смотрела на девушек, сидящих в кузове пикапа посреди пшеничного поля в окрестностях моего родного городка; полуразрушенная церковь и старое кладбище с крошащимися надгробиями были вырезаны из кадра. Девушки были одеты в джинсовые костюмы и ковбойские шляпы, они жевали соломинки и пытались представить захудалый пригород из пригородов как некий сексуальный фон.
Слова Человечка эхом звучали у меня в голове: «Узнай». Но как? Где взять информацию? Это была эпоха телефонов-«раскладушек». Интернет был бесполезен для отслеживания людей. Я проверила мусорное ведро в поисках улик. Там обнаружилось целое гнездо из хлама: скрепки для бумаг, крошки, наполовину съеденная упаковка апельсиновых крекеров с арахисовым маслом, квитанция из химчистки, сложенный пополам проездной на метро, а потом – вот оно! – билет на Лонг-Айлендскую железную дорогу до «Флашинг – Мэйн-стрит».
Не знаю, что на меня нашло, когда я решила, что смогу найти его там – разве что мне было больше не на что опереться. Я убежала из офиса ровно в шесть часов вечера, и когда мои каблуки уже щелкали по мраморному полу вестибюля, я осознала, что у меня не было причин ждать. На этой работе не требовалось приходить и уходить в строго назначенное время, мне не платили, никого не волновало, какой работой я занимаюсь, и я все равно ничего на этой работе не делала.
Полтора часа спустя я вышла из поезда в темноту быстро опускающейся ночи на станции «Флашинг – Мэйн-стрит». Я никогда раньше не была в Квинсе – он ощущался как совсем другой город. На облака ложился яркий пурпурный отсвет от неоновых рекламных надписей; улицы были полны народа, сновавшего мимо четырехэтажных и пятиэтажных зданий, увешанных вывесками на китайском языке.
Я следовала своим инстинктам; я спрашивала людей. «Вот такой», – повторяла я, вытягивая руку примерно на высоте его роста. Я чувствовала здесь запах Человечка, запах более сложный, чем запах бургеров, но меня не удивило, когда я обнаружила, что он живет над бургерной.
Я вскарабкалась на мусорный контейнер в переулке и подставила ящик, чтобы заглянуть в его окно, используя свое место в нарративной экономике: я отлично знала, что меня не примут за преступницу, хотя в какой-то мере я, возможно, и была таковой.
Это была неприбранная однокомнатная квартирка: грязные тарелки в раковине, груда грязной одежды на полу, плакаты из фильмов, приколотые к стенам… Жизненное пространство, вполне подходящее для холостяка двадцати с чем-то лет, не считая размера мебели – маленький деревянный столик с крошечными стульчиками, приземистый рабочий стол, детская кроватка в виде машинки. Выключатель лампы, висящей посреди комнаты, был удлинен посредством зеленой ленты.
Человечек стоял на высокой табуретке в кухне; на нем была детская футболка и облегающие рейтузы, обрисовывающие контуры его крошечных жилистых ног и маленькую выпуклость в паху. Человечек достал что-то из холодильника – что-то похожее на картофельные очистки, – потом слез с табуретки и понес их к клетке, которая была высотой с него самого. В клетке размещались яркие игрушки, гамак и прозрачный тоннель, лесенка и колесо. Серый крыс метнулся к стенке клетки, вынюхивая, какое лакомство Человечек ему принес.
После этого тот выключил свет и стал смотреть телевизор, лежа на кровати. Экран мерцал в темноте комнаты; тень Человечка появлялась и пропадала на стене, невероятно высокая и узкая, силуэт его лица был похож на полумесяц. Человечек сполз с кровати, увеличил звук и – к моему вящему удивлению – начал петь и танцевать. Он кружился и кружился, подскакивая в воздух с такой силой, что его колени вздымались выше его талии.
По телевизору передавали песню знаменитого музыканта об имени, но Человечек пел вовсе не то имя, которое звучало в песне. Вместо этого он выпевал что-то другое, что-то настолько длинное и непроизносимое, что сначала мне показалось, будто это какая-то бессмыслица. Он пел это снова и снова, пока оно наконец не застряло у меня в ушах.
Он пел свое собственное имя.
Я ощущала себя воровкой. Но все равно не двигалась, не могла двинуться, словно завороженная. Я слышала, как его выкрики перешли в тихую колыбельную, когда он опустился на кровать, скрестил руки на груди и стал покачиваться, убаюкивая себя звучанием собственного имени.
Меня охватила невероятная усталость. Казалось, я добралась домой лишь много часов спустя. Тащилась обратно к станции, снова и снова шепча его странное имя. Мой язык словно обводил это имя, как будто это был настоящий предмет, спрятанный у меня во рту. Может быть, причиной тому была его длина, нелепость и шипение, все эти твердые согласные и «Т» посередине. Было ли это то имя, которое дали ему его родители? Или он дал себе это имя сам, может быть, когда был совсем юным?
Всю свою жизнь я была дочерью своего отца. «Эй, я знаю, кто ты такая! Ты дочка Миллера», – постоянно кричали мужчины мне вслед. Они хотели напомнить мне, откуда я взялась, хотели напомнить мне, что я была просто мусором. Я уже знала это. Я жила в крошечном зачуханном городке. Я работала официанткой в закусочной, отделанной темным деревом и оранжевым винилом, где эти самые мужчины совали чаевые мне в карманы, как будто я была стриптизершей – хотя я вполне могла бы докатиться и до этого.
«Слушай, – сказал однажды мой отец мужчине, которого случайно встретил в баре и узнал, потому что видел его по телевизору, – тебе следовало бы нанять мою дочь. Ты знаешь, что она умеет? Она умеет все. У нее волшебные руки. Она может спрясть золото из долбаной соломы. Тебе следовало бы встречаться с нею. Тебе следовало бы жениться на ней, ради всего святого. Ты ее видел? Она настоящая красавица. Весь этот долбаный город хочет ее. Первоклассное сокровище. И оно могло бы быть твоим».
«Что будут кричать мне люди вслед, когда я выйду замуж за Джейка Джексона? – гадала я. – Когда я буду навещать родной город, что будут кричать эти мужчины? Будут ли они говорить: “Эй, ты жена Джейка Джексона?” А когда я ничего не отвечу, крикнут ли они: “Что, теперь ты для нас слишком хороша?”»
Я завидовала Р– за то, что у него есть тайное имя, имя, которое никто не сможет запятнать, никто не сможет изменить, имя, которое принадлежит ему одному.
На следующий день я снова прокручивала записи наугад, просто для фона. Я смотрела на девушек, позирующих на пшеничном поле, когда ощутила его запах. Я подняла взгляд, и его яркое лицо посмотрело на меня из воздуховода. Он спрыгнул вниз и скорчился на полу, глядя на меня снизу вверх. Я всегда буду помнить его таким: искрящимся в золотистом свете монитора, солнечным и лучистым, мерцающим, словно жук-златка. Его кожа была светящейся, волоски на его руках отражали нездешнее сияние, лицо поблескивало, словно беспорядочно ограненный самоцвет.
– Р–, – произнесла я. Он склонил голову набок, словно уловил фальшивую ноту в песне. – Я не могу…
Его лицо изменило цвет, из золотого сделавшись красным. Я по-прежнему ощущаю исходивший от него жар. Я хотела притронуться к нему. Сейчас я отдала бы все, чтобы протянуть руку и притронуться к нему!
Сначала я почему-то подумала, что он собирается засмеяться. Даже когда его лицо исказилось и налилось алым цветом, я подумала, что жар, исходящий от него, должно быть, каким-то образом объясняется отражением света от монитора. Даже когда он воздел в воздух правое колено, я была уверена, что он собирается шлепнуть себя по бедру и разразиться смехом. И даже когда он этого не сделал, даже когда вместо этого резко опустил ногу, с такой силой, что его пятка ударила в пол, подобно камню, упавшему с обрыва, – даже тогда я не осознала, что он зол. На долю секунды мне показалось, что пол просто прогнулся. А потом сломался с громоподобным треском, расщепленные половицы вздыбились под ковровым покрытием. Пятка, щиколотка, голень, колено – все провалилось вниз. Теперь он стоял, согнув одну ногу, а вторая погрузилась в разбитый пол. Он дернул за застрявшую ногу обеими руками, но не смог освободить ее.
Только тогда я осознала, что он в гневе.
Я никогда не смогу забыть и развидеть то, что он сделал после этого. Время катится вперед, но моя память, словно исцарапанная пластинка, бросает меня обратно, обратно, обратно к этому мгновению. Я всегда чувствую так, словно меня тянет в противоположные стороны, растягивает, словно жвачку – один конец вперед, другой назад. Есть так много способов разорваться пополам.
Его нога не желает освобождаться, и в приступе дикой ярости он хватает правой рукой свою левую ступню и разрывает себя надвое, словно кусок бумаги.
Вот только это вовсе не бумага. Сначала он похож на костюм на «молнии», расстегивающийся снизу вверх с безумными звуками: треск ломающихся костей, странные щелчки, как будто кто-то хрустит костяшками пальцев, чавкающие звуки, точно кто-то идет в сапогах по грязи. Я не могу осознать это, даже видя, как это происходит. «Он делится», – думаю я. «Делится и преодолевает», – думаю я. Он делится, словно клетка; это что-то вроде самовоспроизведения.