На самом деле, то, что нам кажется игрой – желанием уйти от прямого ответа, складывается из многих, очень многих разных посылок, уравновесить которые дано лишь редкому таланту. Остроумие у Джейн Остен всегда сочетается с безупречным чувством меры: если у нее появляется шут, так это настоящий шут гороховый; появляется сноб – так это точно сноб, и причина здесь одна: писательница настолько ясно представляет, что такое разум и здравый смысл, что любое отклонение от образца ею безошибочно определяется и передается читателю, пусть даже в комической форме. Никогда еще романисту не удавалось так здорово применить на практике точное представление о человеческих ценностях – в полной мере это удалось только Остен. Ее внутренний камертон настолько чист и точен, вкус ее столь безупречен, нравственное чувство настолько сурово, что для нее, кажется, не составляет никакого труда высвечивать малейшие отклонения человеческого духа от идеалов доброты, правды, искренности, причем делает она это без всякого морализаторства, на радость читателю. Именно таким способом рисует она барышень типа Мэри Крофорд – со всеми их достоинствами и недостатками. Спокойно слушает, как Мэри честит на все корки священников, мечтает вслух о титуле баронессы с десятитысячным годовым доходом, а потом вставляет негромким голосом меткую реплику, и все радужные мечты барышни лопаются как мыльный пузырь. Картина получается объемной, глубокой и сложной: в такой многозначности есть своя красота и особая царственная сила, которые не только не противоречат остроумию писательницы, но и составляют с ним единое целое. Впервые Джейн Остен приоткрыла свое тайное могущество в «Уотсонах»: то-то, читая роман, мы все время удивлялись, почему обыкновенное проявление доброты обретает под ее пером такой глубокий смысл. Постепенно она в совершенстве овладела искусством многозначности и в своих лучших произведениях пользуется им просто мастерски. Взять любой ее зрелый роман: ничего особенного не происходит, все как всегда – обыкновенный день в Нортгемптоншире, унылый молодой человек поднимается по лестнице вместе с хрупкой на вид молодой женщиной – каждый идет к себе переодеться к обеду; они говорят друг другу какие-то слова на глазах у снующих туда-сюда служанок. Только отчего-то вдруг эти малозначащие, вроде бы дежурные фразы наполняются глубоким смыслом, и мгновение это становится для обоих самым памятным в жизни. Вот оно – блеснуло, ожило, засияло – дрожит перед тобой влажное, чистое… Прошла служанка, и нет ничего: наполненная до краев чаша, в которой, как в капле воды, сошлось все счастье мира, качнулась и потекла дальше своим ходом привычная, ничем не примечательная жизнь.
Так спрашивается: если Джейн Остен умела с такой проникновенностью и глубиной писать о житейских мелочах вроде провинциального бала, пикника и званого обеда, разве этого было мало? Она и не думала соблазняться «предложениями изменить свою писательскую манеру»20, которые поступали ей от принца-регента или м-ра Кларка. Она прекрасно знала: чтобы высветить суть происходящего на лестнице в провинциальном доме так, как она это видела, ей совсем не нужны ни любовный или авантюрный романы, ни политические сплетни или интриги. В лице Джейн Остен принцу-регенту и хранителю его библиотеки попался очень крепкий орешек: все их благие намерения обламывались о ее нравственную неподкупность – ничто не могло поколебать ее внутреннюю убежденность в своей писательской правоте. Как пятнадцатилетним подростком она попробовала писать отточенными фразами, так она и продолжала писать всю жизнь, и принц-регент и хранитель королевской библиотеки тут ни при чем: писала-то она не для них, а для широкого читателя. Она хорошо знала свои сильные стороны и точно представляла материал, который позволил бы ей развернуться и показать, как говорится, товар лицом, а мастер она была наитребовательнейший. За некоторые темы она никогда не взялась бы, поскольку они выходили за рамки знакомого ей материала; иные переживания приводили ее в замешательство, она не знала, как их подать, как к ним подступиться. Так, ей совсем не удавались восторженные монологи девушек о воинской доблести и христианской добродетели: получалось натужно и искусственно. И романтические переживания – тоже не ее стихия: она всегда находила способ уйти от описания страстных признаний. Пейзажи и красоты природы внушали ей некоторое недоверие, и она подходила к ним бочком: описывает чудную ночь и ни слова не говорит о луне. Но и без луны несколько скупых фраз о «прозрачности ясного ночного неба и на его фоне черного как тень леса» являют ночь «во всей ее красе, торжественности и покое»21 – при всей простоте описания, кажется, по-другому ночь и не представить.
Грани ее писательского дарования пребывали в состоянии полной уравновешенности: ее законченные романы – сплошь шедевры, ни одной неудачи, редкая глава выбивается из общего ряда как откровенно слабая. А ведь ей было всего сорок два, когда она умерла: самый расцвет творческих сил! И она нигде не повторялась, до конца сохранив способность удивлять новыми поворотами, которые, кстати, часто делают заключительный этап писательской деятельности самым интересным. Если б не смерть, она, конечно, писала бы и дальше – с ее-то кипучим, неотразимым даром комического, и еще неизвестно, как изменилась бы ее писательская манера. Да, границы были заданы: горы, замки, лунные ночи – все это находилось по ту сторону заранее очерченного круга. И тем не менее разве не хотелось ей преступить заповедную черту? Разве не начала она под конец готовить свою веселую блестящую флотилию, чтоб пуститься первооткрывательницей в плавание?
Взять ее последний законченный роман – «Доводы рассудка»22: интересно заглянуть в него, как в магический кристалл, и попробовать увидеть те книги, которые она могла бы написать, если б не ранняя смерть. В «Доводах рассудка» есть своя красота и есть своя особого рода утомленность: такой утомленностью обычно отмечен переходный этап от одного периода творчества к другому. Писательница немного рассеянна; такое впечатление, что она настолько хорошо изучила повадки своих «подданных», что ей уже не очень интересно – нет той свежести восприятия, что была раньше. В комических сценах появляется некоторая жесткость, она наводит на мысль, что Остен больше не веселит тщеславие очередного сэра Уолтера или снобизм мисс Эллиот23. Сатира получается злой, комедия – карикатурной. Милые житейские пустяки больше не радуют,– кажется, писательница думает о своем, забыв о теме. Нас не покидает ощущение, что Джейн Остен проделывала все то же много раз и с гораздо большим успехом; но мы понимаем и другое: она пытается сделать что-то небывалое. В этом романе появляется новый ли поворот, новая грань, во всяком случае, именно «Доводы рассудка» привели д-ра Уэвелла в восторг, и он категорично заявил, что это «самое прекрасное ее произведение»24. В этом романе она заново открывает для себя мир, будто раньше не подозревала о том, насколько он огромный, таинственный и романтичный. Мы понимаем, что, говоря об Энн, она имеет в виду и себя: «В молодости она против своей воли усвоила благоразумие, а когда стала старше, открыла для себя мир романтических переживаний. Ну что ж, естественное следствие неестественного хода вещей»25. Все чаще пишет о красоте и осеннем увядании природы; весна ее больше не вдохновляет. Говорит о том, что «осенние месяцы в деревне действуют на душу умиротворяюще и печально»26. Замечает «рыжие листья и поникшие живые изгороди»27, роняя как бы между прочим: «Ты помнишь, как страдал, живя в этом доме, но любовь твоя к нему остается прежней»28. И что интересно: происшедшая перемена видна не только в ее отношении к природе – изменилось ее отношение к жизни, вот что главное. То, что в романе происходящее описывается глазами несчастной женщины, которая, настрадавшись в жизни, сострадает другим и в счастье, и в горе,– а причина ее повышенной способности сопереживать окружающим не раскрывается полностью до самого конца,– все это делает роман не вполне типичным для Джейн Остен: в нем мало фактов и много переживаний. В эпизоде с концертом чувства выплескиваются наружу; а чего стоит знаменитая тирада о женском постоянстве?– эти сцены со всей определенностью доказывают, что Джейн Остен не только познала муки любви, но и – что гораздо важнее – перестала бояться о них рассказывать. Пережитое должно отстояться; нужно выждать, пока притупится боль, перестанет ранить горечь потери, только тогда она сможет свободно писать о былом. И такое время наконец пришло – в 1817 году. К тому же и обстоятельства медленно, но верно менялись: известность была не за горами. Как пишет м-р Остен-Лей: «…сомневаюсь, чтобы кто-то из выдающихся писателей так же долго оставался в полной безвестности, как это случилось с ней»29. Еще несколько лет, и все переменилось бы: ездила бы в Лондон, выезжала бы в свет, ходила бы на званые завтраки и обеды, встречалась со знаменитыми людьми, завела знакомства, читала новые книги, путешествовала, а потом возвращалась бы, обогащенная впечатлениями, в свой тихий загородный домик – писать.
И как, интересно,– давайте помечтаем,– новая жизнь подействовала бы на полдюжины романов, которые Джейн Остен могла бы написать, но не написала? Она едва ли переключилась бы на криминальные, любовные или авантюрные сюжеты, а издательские заказы, которые, скорей всего, посыпались бы на нее как из рога изобилия, вряд ли сказались бы отрицательно на тщательной отделке ее произведений; дифирамбы же друзей наверняка оставили бы ее равнодушной. Но что точно изменилось бы, так это ее кругозор: он, конечно, расширился бы. И она уже не чувствовала бы себя в полной безопасности, как прежде. Это ослабило бы комическую сторону ее романа, зато она меньше полагалась бы на диалог (как она уже попробовала делать в «Доводах рассудка») и все больше углублялась бы в характеры своих героев. Ведь знаменитая остеновская скоропись, ее потрясающий минимализм хороши тогда, когда необходимо двумя-тремя фразами, воспроизводящими светскую болтовню, навсегда запечатлеть в сознании читателей образ какого-нибудь адмирала Крофта или какой-нибудь миссис Мазгроув; когда можно целые главы анализа психологического состояния героев убрать в подтекст. Однако этот метод перестает работать, как только ты ставишь целью передать всю сложность человеческой природы. Поэтому Джейн Остен пришлось бы искать новую манеру письма: столь же ясную и взвешенную, как прежде, только намного глубже и многозначнее, манеру, которая не только емко передавала бы то, о чем говорят герои, но и то, о чем они умалчивают; не только раскрывала бы характеры людей, но и описывала бы саму жизнь. А это значит – ей пришлось бы научиться видеть своих героев со стороны и показывать их не крупным планом, по отдельности, а общим, групповым.