Как читать книги? — страница 23 из 48

Это придало бы бо́льшую остроту и злость ее перу сатирика, заставив ее реже, зато резче пускать свое оружие в ход. Она стала бы предшественницей Генри Джеймса и Пруста…– впрочем, довольно. Что толку мечтать, если гениальная писательница, мастер художественного слова, автор бессмертных книг умерла в тот момент, когда «она только-только почувствовала уверенность в успехе»30.



«Джейн Эйр» и «Грозовой перевал»[17]

Со дня рождения Шарлотты Бронте прошло сто лет, а прожила она – ныне легендарная личность, предмет поклонения, законодательница литературы, всего тридцать девять1. Интересно, не умри она молодой, проживи обычный срок, отпущенный смертному, какие про нее ходили бы тогда легенды? Ведь могла бы стать, подобно некоторым своим знаменитым современникам2, завсегдатаем литературных салонов в Лондоне и иных местах, объектом повышенного интереса портретистов, героиней нескончаемых историй, автором более десяти романов; наверняка написала бы воспоминания о событиях сорокалетней давности, о которых еще помнило бы старшее поколение – свидетели ее громкой прижизненной славы. Как знать, возможно, она разбогатела бы, – во всяком случае, жила бы себе припеваючи. Только все это неправда: на самом деле, единственный способ представить ее образ неискаженно, это вообразить неприкаянную душу, которой нет места в современном мире, и, вернувшись мысленно на пятьдесят лет назад, нарисовать в воображении дом приходского священника, затерянный среди необжитых йоркширских пустошей. В этом доме на безлюдье – самое ей место: где еще преклонить голову сирой, несчастной, восторженной душе, вынужденной зарабатывать себе на хлеб насущный?

А раз таковы обстоятельства, они не могли не сказаться на характере писательницы и, скорей всего, оставили след в ее творчестве. Как же иначе, рассуждаем мы: ведь, возводя задуманную постройку, романист использует очень хрупкий материал, стремясь во что бы то ни стало придать сооружению всамделишный вид, и постепенно городит вокруг непролазные дебри чепухи. Поэтому мы с большой неохотой засаживаем себя снова за «Джейн Эйр», подозревая, что выстроенный в ее воображении мир окажется на поверку сундуком моей бабушки – пронафталиненным викторианским хламом времен середины девятнадцатого века: а чем еще может удивить дом приходского священника в северной глуши, куда заглядывают одни зеваки да архивариусы? Итак, «Джейн Эйр» – открываем, начинаем перечитывать и буквально на второй странице все наши сомнения улетучиваются:

«Тяжелые складки пунцовых драпировок загораживали меня справа; слева оконные стекла защищали от непогоды, хотя и не могли скрыть картину унылого ноябрьского дня. Перевертывая страницы, я время от времени поглядывала в окно, наблюдая, как надвигаются зимние сумерки. Вдали тянулась сплошная завеса туч и тумана; на переднем плане раскинулась лужайка с растрепанными бурей кустами, их непрерывно хлестали потоки дождя, которые гнал перед собой ветер, налетавший сильными порывами и жалобно стенавший»3.

Если в этом и есть что-то хрупкое, то только сама пустошь, а нафталином отдает разве что «жалобно стенавший». Что же до восторженной ноты, то она отнюдь не захлебывается в самом начале. Наоборот, на ее волне мы пролетаем роман от начала до конца, не отрываясь от страницы, одним залпом. Роман забирает нас так, что мы вздрагиваем при малейшем шорохе – кажется, мы не у себя в комнате, а на севере в Йоркшире. Мы как дети малые – смотрим писательнице в рот, держимся за руку, идем за ней след в след, ни на секунду не забывая о ее присутствии. И, дойдя до конца романа, мы уже каждой клеточкой души ощущаем гениальность, бешеный темперамент, мятежный дух Шарлотты Бронте. Какие удивительные личности прошли перед нашими глазами, сколько ярких фигур врезалось в память, какие необыкновенные черты поразили воображение! Но что интересно – видели мы их только ее глазами, только пока она была рядом. А как ушла со сцены – нет никого: мы одни. Стоит вспомнить Рочестера, как сразу вспоминается Джейн Эйр. Мелькнет в памяти пустошь, и опять перед нами Джейн Эйр. Даже если вспоминается гостиная[18], «белые ковры, с наброшенными на них пестрыми гирляндами цветов», камин «бледного паросского мрамора», уставленный богемским «рубиновым» стеклом, «вся эта смесь огня и снега»4, все равно ясно, что это мир, где безраздельно царит Джейн Эйр.

Быть Джейн Эйр совсем не просто, и уязвимые стороны этой роли видны невооруженным глазом: согласитесь, что иметь амплуа гувернантки, помноженное на роль влюбленной барышни, в мире, где люди играют совсем другие роли, значит, заведомо ограничивать свои возможности. Насколько богаче и многостороннее получаются характеры у той же Джейн Остен или того же Толстого, а все потому, что их герои живут и действуют среди многих себе подобных и эти последние, подобно зеркалам, высвечивают в каждом персонаже разные грани его личности. Герои этих писателей живут самостоятельной жизнью, независимо от воли их создателей, и настолько самодостаточным кажется населяемый ими мир, что мы можем сами запросто войти в него и свободно в нем расположиться. Совсем не то у Шарлотты Бронте: по силе личности и избирательности взгляда она сравнима разве что с Томасом Гарди, от которого, впрочем, многое ее и отличает. Например, читаем мы «Джуда незаметного»5 – там нет стремительной развязки, как в «Джейн Эйр»; наоборот, мы нет-нет да отвлечемся от текста, задумаемся над вопросами, подсказанными судьбой героев, хотя сами они ни о чем подобном не думают. Люди простые, «от сохи», они тем не менее побуждают нас размышлять о смысле жизни, искать ответы на самые сложные вопросы бытия, создавая впечатление, что главные действующие лица в его романах всегда безымянные. Ничего подобного у Шарлотты Бронте нет: взыскующий дух, мощь философского обобщения – все это не ее. Она не пытается разрешить проблемы бытия, вполне возможно, она и не догадывается об их существовании. Единственное, во что она вкладывает всю себя – и делает это с потрясающей силой, не размениваясь на мелочи, – это крик души «Я люблю!», «Я ненавижу!», «Мне больно!».

Дело в том, что писатели с ярко выраженным личностным началом, замкнутые в самих себе, обладают душевной энергией такой высокой плотности, какая и не снилась художникам более свободным и терпимым. Эти впечатлительные натуры цепко держатся за каждый клочок воспоминаний, запавший им в душу; они неохотно расстаются с заветными мечтами, а если и случается, то их не спутаешь с чужими мыслями – на всем лежит печать именно их и только их таланта. Другие писатели им не указ: они не усваивают даже то малое, что вроде бы перенимают. Создается впечатление, будто и Гарди, и Шарлотта Бронте взяли за основу стиля неестественный и вычурный язык газетчиков, во всяком случае, в их прозе сохраняется некоторая неуклюжесть и туговатость. Однако отдадим им должное: они с таким усердием и упорством били в одну точку, так упрямо гнули свое, стараясь подчинить слова образу мысли, что в конце концов создали язык, один в один выражающий их замысел: язык, по-своему прекрасный, могучий и стремительный. В нем нет и следа читательского опыта – Шарлотта Бронте точно ничего не использовала из своего багажа читательницы. Она так и не научилась, по примеру профессиональных литераторов, гладкой, накатанной речи, то напористой, то витиеватой. «Мне всегда с трудом давалось общение с умными, тонкими, внимательными собеседниками или собеседницами,– начинает она тоном, напоминающим передовицу в провинциальном журнале, однако постепенно ее голос крепнет, согревается, обретает гибкость и богатство модуляций,– но стоило мне сломать лед светских приличий и перебороть собственную нерешительность, как я отвоевывала себе местечко в глубине их жарких гостеприимных сердец»6. А это уже ее епархия – сердечная душевная атмосфера, ею пронизана буквально каждая страница. Другими словами, конек Шарлотты Бронте – не тонко обрисованные характеры, нет, все ее герои пылки и прямолинейны; и не комическая сторона сюжета – напротив, в ее историях нет ничего легкого или смешного; и не философский взгляд на вещи – она же до мозга костей дочь своего отца, приходского священника. Нет, истинная ее стихия – это лирика. Возможно, таков удел всякой творческой личности – недаром про таких в жизни говорят: не хочешь, а заметишь. Есть в них что-то неукротимое – какой-то творческий зуд, мешающий им стоять в стороне безучастными наблюдателями: вечно он заставляет их идти наперекор устоявшемуся порядку. Именно этот мятежный дух вынуждает их забыть о полутонах и прочих мелких деталях и устремиться в бурное море страстей человеческих, отметая в сторону рутину, житейские заботы обывателей. Такие становятся поэтами; а случись им писать прозу, они не будут мириться с ее условностями. Не случайно Эмили с Шарлоттой чуть что – сразу обращаются к природе: им обеим необходим мощный символ тех беспредельных вулканических страстей в душе человека, которые едва ли можно выразить словом или поступком. Недаром свой лучший роман «Городок»7 Шарлотта заканчивает сценой бури: «Темное, набрякшее небо висело низко над волнами – точно парус под ветром, и тучи, шедшие с запада, принимали причудливые формы»8. Еще бы: природа в этом случае призвана описать настроение, которое по-другому выразить нельзя. Заметим, однако, что пейзаж как предмет, достойный наблюдения, сестер совсем не увлекает: они не стремятся, как Дороти Вордсворт, к точному его описанию или к тонкой зарисовке, как Теннисон. Нет, они хватаются за те природные явления, которые сопредельны их собственному настроению или состоянию героев, потому что все эти бури, пустоши, редкие просветы чистого летнего неба – не декоративный прием, не яркое пятно, призванное оживить сцену, и не похвальба собственной зоркостью: нет, они несут эмоциональный заряд, высвечивая смысл книги.