лавом18. Такие alter ego могут запросто настроить читателей против автора, и не без оснований: ведь это из-за них нам кажется, что она ведет себя дурно, то и дело попадает впросак, тушуется, берет менторский тон и обнаруживает нрав простолюдинки. Однако не будь в ее романах таких сестер-близнецов, от них мало что осталось бы, хотя, наверное, на художественном мастерстве, на праздничной и домашней атмосфере соответствующих сцен такая гипотетическая утрата сильно не сказалась бы. Неудача же, постигшая Джордж Элиот с ее героинями, – если мы вообще вправе говорить о неудаче, – явилась следствием того, что прозу она начала писать только в тридцать семь лет, когда у нее уже сложилась болезненная привычка самоотторжения. В течение долгого времени она гнала от себя всякую мысль о самой себе, а когда занялась литературой и первый творческий запал прошел и появилось чувство уверенности в собственных силах, она уже усвоила повествовательную манеру от первого лица и иначе писать не могла, хотя делала это всегда с оглядкой, без той непринужденности, какая бывает у писателя в молодые годы. Стоит только какой-нибудь ее героине обмолвиться о чем-то, что ей близко самой, как в речи тут же появляется натянутость. Как только не старалась она скрыть это внутреннее родство! И наделяла своих героинь красотой и богатством (коими сама не обладала), и придумывала разные невероятные способы самомаскировки, например пристрастие своих женщин к бренди… И все равно, несмотря на всяческие уловки, факт остается фактом: в каждом романе она появляется перед нами собственной персоной на фоне мирного буколического пейзажа, и ничего тут не поделаешь – такова неотразимая сила ее личности и таланта.
Самый наглядный пример того, что может натворить в романе своенравная героиня, – это судьба прелестной девочки благородных кровей, появившейся на свет в местечке «Мельница на Флоссе». Пока она маленькая, с ней нет особых хлопот: шалунью можно утихомирить с помощью цыганского табора или куклы – положим, дать ей в руки молоток и пусть себе вгоняет гвозди в тряпичное туловище. Но вот беда: девочка-то подрастает, и не успела Джордж Элиот оглянуться, как на руках у нее оказывается взрослая женщина, которую ни цыганами, ни куклами, ни городком Сент-Огг не заманишь, – ей подавай что-то совсем другое. Приходится выводить на сцену сначала Филипа Уэйкема, затем Стивена Геста. Критики часто пеняли ей на то, что первый из персонажей неубедителен, а второй слишком плоский, однако дело не столько даже в неумении Джордж Элиот рисовать мужские образы (а они у нее действительно получаются малоубедительными и ходульными), сколько в сомнении и растерянности, охватывавших ее всякий раз, когда она задумывалась над образом подходящего для героини спутника жизни. Ведь это означает, что ей надо забыть о привычном, знакомом и дорогом ее сердцу мире детства, где царят простые нравы, и заставить себя переступить порог великосветской гостиной, где молодые господа по утрам занимаются вокалом, а барышни вышивают на пяльцах для благотворительных базаров ночные колпаки. Естественно, она чувствует себя не в своей тарелке – то-то она так прямолинейно изображает жизнь «добропорядочного общества».
«Представители добропорядочного общества пьют кларет, ходят по мягким коврам, ездят на званые обеды, куда их приглашают не позднее чем за полтора месяца; ходят в оперу, развлекаются на костюмированных балах… науку знают по Фарадею, а слово Божие вкушают из уст священнослужителей высшего ранга, с которыми встречаются в лучших домах. Зачем же приличному обществу вера и принципы?»19
В этом описании нет ни нотки юмора, ни вдохновения – одна голая мстительность, вызванная, судя по всему, личной обидой. Но как ни тяжело воздействие нашей строго регламентированной общественной системы на нравственное чувство самолюбивой романистки, осмелившейся преступить сословные границы, эта сторона вопроса еще куда ни шла. А вот то, что Мэгги Талливер заставила Джордж Элиот ввести в роман кульминацию огромной эмоциональной силы, гораздо рискованней. Тут хочешь не хочешь, а надо сделать так, чтоб Мэгги влюбилась, пережила сердечную драму и утонула, крепко прижав к груди родного брата, которого пыталась спасти. Чем пристальней вчитываемся мы в эпизоды, изображающие душевные переживания героев, тем сильнее подозрение, что не зря сгущаются у нас над головами тучи – не иначе как скоро разразится гром и разверзнутся хляби небесные, излившись потоками разочарования и пустых словес. Отчасти это происходит из-за того, что ей плохо дается диалог, если только он не идет на местном говоре, а еще сказывается возраст: ей трудно держать эмоциональное напряжение, и она подспудно боится драматических сцен. Потом, она позволяет своим героиням много болтать – и это при отсутствии у нее настоящего вкуса к художественному слову. Нет у нее того чутья, которое позволяет безошибочно выбрать фразу и вложить в нее глубинный смысл всей сцены. «„С кем вы пойдете танцевать?“ – спросил мистер Найтли… „С вами,– отвечала Эмма,– если вы меня пригласите“»20. Этим все сказано – ничего лишнего. Совсем не то у Джордж Элиот: ее миссис Кейсобон проговорила бы целый час, а мы бы сидели, скучая, и смотрели в окно.
Только вот какой получается парадокс: положим, поставили мы крест на героинях Джордж Элиот, загнали мы ее в угол «старинной» сельской Англии и в итоге не только занизили значение, но и утратили самую «изюминку» ее творчества. А то, что значимость ее романов велика, сомневаться не приходится: открывающаяся перспектива столь широка, образы главных героев обрисованы такой уверенной рукой, атмосфера в ранних романах столь подкупает, а стремление постичь смысл жизни и философская глубина в поздних вещах настолько искренни, что мы не спешим переворачивать страницу, и мысль наша витает далеко-далеко. И все же самое притягательное в ее романах – это героини. «Сколько себя помню, я всегда искала, во что верить»,– говорит Доротея Кейсобон. «Помню, как я истово молилась, а сейчас у меня и молитв не осталось. Я стараюсь ни о чем не мечтать, если только эти желания связаны со мной одной…»21 Эти слова могла бы сказать любая героиня Джордж Элиот: ведь каждая решает один и тот же вопрос – вопрос веры. Каждая встает на путь богоискательства в раннем детстве; каждая обуреваема одной пламенной женской страстью – творить добро, и, собственно, именно благодаря этому обстоятельству ее путь, полный мучений и поисков, становится сердцевиной книги – тихим потаенным местом, подобным келье, где вроде бы и можно молиться, да только некому. Ее героини ищут цель – кто в познании, кто в повседневном женском труде, кто в служении ближнему… Цели они так и не находят, и это неудивительно: древнее сознание женщины, отягощенное страданиями и чувствами, веками пребывающее в немоте, кажется, достигло критической точки насыщения, подобно налитой до краев и переполнившейся чаше,– оно жаждет чего-то, что, скорей всего, не совместимо с фактами существования. Бороться с ветряными мельницами Джордж Элиот не пыталась – для этого у нее слишком ясный ум, а закрывать глаза на правду не позволял характер, суровый и честный. Так что, при всем благородстве порыва, борьба для ее героинь заканчивается либо трагедией, либо, что еще печальнее, компромиссом. Впрочем, судьба их – это незаконченная история судьбы самой Джордж Элиот. Ей, как и им, было мало познать всю тяжесть и мучительность женского существования: непременно хотелось вырваться из предписанного женщине мирка и начать самой собирать неведомые запретные плоды искусства и науки. Когда же она обрела желанное знание – а им могли похвалиться очень немногие ее современницы,– она не отказалась от прежнего своего наследства, выражавшегося в особом взгляде на вещи, в особых, отличных от общепринятых критериях, но и не приняла награды и почести, которые, очевидно, полагала незаслуженными. Такой мы ее и запомнили: знаменитостью, перед которой курят фимиам, а она отшатывается от славословий, дичится, замыкается в себе, ищет утешение в любви, как будто в любви все счастье и любовь всему оправдание, а сама при этом тянется «душой, изголодавшейся и тонко чувствующей»22, ко всем тем сладостным плодам, которыми жизнь манит свободный, жадный до просвещения ум, и азартно примеряет женские мечты к реальности, где правят бал мужчины. В своем споре с жизнью она вышла победительницей, как бы ни оценивали ее произведения, и если вспомнить все, к чему она стремилась и чего достигла, вопреки стольким обстоятельствам, работавшим против нее, – слабому здоровью, принадлежности к женскому полу, условностям; если вспомнить, с какой жадностью впитывала она новые знания, как до самой последней минуты, пока не рухнуло под двойным напряжением тело, искала большей свободы, то мы, ни минуты не задумавшись, покроем ее могилу самыми прекрасными гирляндами из роз и лавра, какие только сумеем найти.
Герцогиня Ньюкасл[19]
«…Я жажду одного – прославиться»,– писала Маргарет Кэвендиш, герцогиня Ньюкасл. И желание ее сбылось – при жизни, во всяком случае, она действительно пользовалась славой оригиналки в павлиньих перьях, фантазерки с невиданными повадками, благородной дамы, целомудренной, как монашка, с одним только отличием от особы духовного звания – в выражениях не стеснялась! Ученая публика ей рукоплескала, а для придворной знати она была мишенью для колкостей и насмешек. Но вся эта прижизненная слава давным-давно отшумела, и если сегодня что-то и живо от былой известности герцогини, то лишь несколько строк роскошной эпитафии, посвященной ей Лэмом1, а все остальное – ее стихи, ее пьесы, ее философические мысли, ее речи и беседы, в которых, как она любила говорить, и заключена истинная квинтэссенция ее жизни, все эти томики в половину и четверть листа пылятся нечитаные в подвалах публичных библиотек: из немереного океана слов в памяти потомков осело разве что пять-шесть, остальные испарились, подобно духам, которых осталось во флаконе несколько капель, с наперсток – вот тебе и вся квинтэссенция! Так что если даже какой-нибудь дока студиозус, вдохновившись восторженным отзывом Лэма, и захочет проникнуть в святилище герцогини, он, скорей всего, не пойдет дальше порога: приоткроет дверь, заглянет внутрь и, устрашенный представшей его глазам картиной книжного развала, тихонько отойдет в сторону.