9; какие-то вопросы, пришедшие ей в голову во время прогулки: почему у свиней бывает свинка? почему собаки от радости виляют хвостом? из чего сделаны звезды и какая бабочка появится из куколки, что принесла намедни ей служанка, а она спрятала ее в теплом месте? Вот так она и порхает: от вопроса к вопросу, от одной темы к другой, перескакивает, нимало не заботясь о связности рассказа, не утруждая себя правкой: «…ведь гораздо интереснее писать, чем переписывать», – и все, что ни придет ей в голову, она заносит к книгу: подумает о войне – напишет о войне; вспомнит про школы-интернаты – выскажется про интернаты; увидит, как рубят деревья, – не преминет пройтись и по этому вопросу; задумается о языке и нравах – обязательно выразит свое мнение; зайдет речь о чудовищах и британцах – непременно подденет на перо; услышит про опиум – ударится в пространные рассуждения о пользе небольших доз опиума для лечения лунатиков; потом ни с того ни с сего перескочит на музыкантов и задумается, отчего они все безумные. Поднимет глаза вверх – и устремится мыслью в заоблачные дали: откуда взялась Луна? И почему звезда похожа на медузу? Потом опустит глаза долу – и задумается: интересно, знают ли рыбы, что вода в море соленая? Откуда в наших головах взялись феи и почему Бог любит их не меньше, чем нас? Интересно, существуют ли еще миры, помимо нашего, и что если какой-то путешественник откроет мир, нам не известный? Короче, «мы – полные невежды», и все же какое же это наслаждение – мыслить!
Естественно, что, когда плоды ее мысли, рожденные за стенами Уэлбека10, появлялись на свет в виде опубликованных сочинений, критика встречала их в штыки – дело обычное, и ей поневоле приходилось в предисловии к каждой последующей книге либо оправдываться, либо, в зависимости от настроения, отметать замечания критиков, а иногда и отстаивать свою точку зрения. В чем только ее не упрекали! Например, вменяли в вину то, что она не сама пишет книги, поскольку в них-де попадаются ученые слова и «говорится о материях, в которых она совершенно несведуща». В отчаянии она бросалась к мужу, ища защиты, а он только подливал масла в огонь, отвечая за нее: герцогиня «никогда не вела бесед с учеными людьми, за исключением меня и своего брата». К тому же назвать герцога ученым можно было с большой натяжкой. Он не скрывал: «Я давно вращаюсь в высшем свете и привык думать самостоятельно, нежели повторять мнения ученых мужей: и я не дам водить себя за нос ни нынешним „знатокам“, ни античным мудрецам. В моем случае ipse dixit11 не пройдет». Тогда герцогиня пробует защититься сама, берет в руку перо и с детской непосредственностью начинает убеждать ученый мир в том, что она невежественна по чистоте душевной. Да, она встречалась с Декартом и Гоббсом, но беседовать с ними не беседовала; да, действительно, однажды она пригласила Гоббса на обед, но он не смог приехать, и вообще, она имеет обыкновение не слушать то, о чем ей говорят; французского языка она не знает, хотя и прожила пять лет во Франции; античных философов читала только в пересказе г-на Стенли12; из Декарта читала всего одну работу о Страсти13 – и то только до середины, а из Гоббса – «маленькую книжечку под названием De Cive»14. И вся эта канонада устроена с одной целью: убедить ученую публику в своей природной одаренности, в том, что проницательность ее настолько безгранична, что любое внешнее вмешательство, даже с самыми благими намерениями, может лишь навредить ей, а внутренняя порядочность не позволяет ей пользоваться плодами чужого ума. Пафос ее речи, таким образом, сводился к тому, что она решила выстроить с чистого листа, исключительно на основе своих природных способностей, самостоятельную философскую систему, которая должна была затмить все остальные. Увы, результат не оправдал ожиданий. Ее природный хрупкий дар не выдержал тяжести философских конструкций, и та свежая чистая нота, что звучала в ее первой книге стихов о королеве Маб и Стране фей, очень быстро смолкла, точно ее и не бывало:
Замок феечки в глуши,
Из ракушек и слюды,
Занавешен семицветным
Покрывалом из парчи;
Спальня вся из янтаря,
Дух смолистый камелька, —
В глубине под балдахином
Колыбель из лепестка;
Ей пушинка покрывалом,
А подушкой – цветик алой15, —
так Маргарет писала в молодости, а потом ее добрые феи начали потихоньку увядать, а те, что сохранились и выжили, превратились в баобабы – видно, Бог буквально внял ее молитве:
Даруй мне стиль свободный, во всю ширь,
Пусть будет дик он и размашист16.
Она научилась кудряво писать, «загибать» барочные концепты и возводить многоярусные метаморфозы – вот пример не самых длинных и витиеватых ее виршей:
Уподоблю голову городу,
Рот представлю рыночной площадью:
Как на рынке толпится народ,
Так и рот наш набитый жует,
А мосток над рекой точно брови дугой.
Она упорно набивала руку, сравнивая без разбору всё и вся: море – с цветущим лугом, моряков – с сельскими пастухами, мачту с праздничным майским деревом. Мушка под ее пером укрупнялась до размеров взрослой птицы, деревья вырастали в сенаторов, дома превращались в корабли, и даже ее любимые феи – предмет ее обожания, с ними мог тягаться только герцог,– даже они рассыпались, будто по мановению волшебной палочки, на малейшие крупицы, называемые тупыми и острыми атомами, и начинали кружиться в диком хороводе, словно в такт барабанной дроби, которую она отбивала своей дирижерской палочкой, разыгрывая этот вселенский спектакль. Вот уж действительно «странный рассеянный ум у моей госпожи Sanspareille»[21]. Кончилось тем, что она взялась за драму – и это притом что у нее не было ни крупицы драматического таланта! Ей самой казалось, это очень просто – писать пьесы: возьми да переиначь невнятные мысли, которые бродят у тебя в голове, в сэра Золотую Жилу, в плебейку Молли, в сэра Тузика и так далее; посади их рядком вокруг ученой и мудрой госпожи, которая будет с легкостью разрешать их споры о строении души или, например, о добродетели и ее отличии от порока накопительства, и всякий раз указывать им на ошибки непререкаемым тоном законодательницы (голос этот, кстати, мы уже где-то слышали!), и – дело в шляпе – пьеса готова!
Впрочем, герцогиня не только сочиняла: ей случалось и выезжать в свет. Бывало, разодетая в пух и прах, сверкая бриллиантами, она наносила визиты местным джентри17, а потом записывала свои впечатления об этих «вылазках»: леди N – «в присутствии гостей отдубасила мужа», а сэр X, «как ни печально, настолько низко пал, что, как я слышала, женился на собственной кухарке»; «барышню NN не узнать – она стала набожной, как постный день: волос не завивает, мушек боится как огня, туфли и ботинки на высокой шнуровке называет не иначе как вратами в преисподнюю, – как же, теперь у нее одна забота: в какой позе лучше всего молиться?». Свой ответ новоявленной монашке герцогиня не сообщает – видно, пустила в сердцах непечатное словцо. «Отъездилась!» – записывает она в дневнике после очередных «посиделок». Тут между строк ясно читается, что ни желанной гостьей, ни радушной хозяйкой герцогиня не была. Она знала за собой дурную привычку «похваляться», знала, что отпугивает гостей, но изменить своим привычкам не считала нужным. Ей было покойно в Уэлбеке; своим уединением она не тяготилась, – наоборот, оно было ей приятно, тем более что разделяли они его вдвоем, на пару с герцогом: супруги жили душа в душу, читали друг другу свои пьесы и философические сочинения, и муж всегда был рад помочь с ответом на вопрос или дать отпор клеветникам. И все-таки жизнь затворницей не преминула сказаться на ее манере выражаться: пройдет время, и сэр Эджертон Бриджес придет в ужас от словечек, которые «позволяла себе Герцогиня»: его оскорбляла грубость из уст «женщины высшего общества, воспитанной при дворе». Он, правда, не учел, что данная особа к тому времени давно уже не появлялась при дворе и общалась главным образом с феями, за неимением друзей, отошедших в мир иной. Так что стоило ли обижаться на ее грубоватую манеру? И потом, пускай ее философия пуста, а пьесы невыносимо плоски, да и стихи большей частью скука смертная, тем не менее в ней жило настоящее поэтическое чувство: оно-то и освещает, и согревает все, ею написанное. Это оно заставляет нас забыть о сумасбродствах капризной женщины и, забросив дела, бежать за мерцающим дразнящим огоньком, глотая страницу за страницей. При всех чудачествах в этой благородной душе есть что-то от Дон Кихота: ей ведом высокий полет мысли. Или, скорее, она напоминает лукавого, беззаботного, очаровательного эльфа – так она непосредственна, открыта и нежна по отношению к феям и животным. И пусть «они» – злые языки, зоилы – всё никак не успокоятся с тех самых пор, как она застенчивой фрейлиной боялась взглянуть в лицо своим обидчикам, факт остается фактом: почти ни у кого из ее недоброжелателей почему-то не хватило ума помыслить о происхождении вселенной, проявить сочувствие к страданиям зайчонка, раненного на охоте, задуматься о фигуpax «шекспировских шутов». Так что еще неизвестно, над кем следовало бы смеяться: над ней или над ее насмешниками?
Впрочем, при жизни Герцогини этот вопрос вообще не стоял. Прослышав о том, что из Уэлбека в Лондон приезжает засвидетельствовать свое почтение ее Величеству помешанная Герцогиня, публика с утра заполонила городские мостовые: все жаждали взглянуть, хоть одним глазком, на это чудо, а любопытный Пипс18 даже дважды наведывался в Парк19 в надежде первым увидеть ее кортеж. И вот наконец подъехала карета с герцогским вензелем, и столько сразу набежало народу, что протиснуться в толпе не представлялось возможным, и Пипсу пришлось довольствоваться тем, что он мельком углядел серебристую парчу на карете, лакеев в бархатных ливреях, бархатную шляпу Герцогини и закрывавшие ухо локоны. В какой-то момент занавески разлетелись, в окошке показалось лицо «очень миловидной женщины» и тут же скрылось: карета двигалась по улице, а с обеих сторон напирали лондонские кокни, пришедшие поглазеть на необыкновенную даму, – ту, что смотрит на тебя с портрета в замке Уэлбек: у стола, едва касаясь края кончиками длинных изящных пальцев, застыла, держа спину, женщина необыкновенно утонченной наружности, и в ее бездонных грустных глазах читаются спокойствие и уверенность в своей непреходящей славе.