Как читать книги? — страница 30 из 48

8.

Таким образом, все, что он ни рисовал, высвечивалось на темном фоне,– картина за картиной. Прежде всего, разумеется, корабли – разные, в разных ракурсах, на якоре, в бурю, в гавани; потом пошли морские пейзажи: закаты, рассветы, ночное море, море утреннее, море при разном освещении; потом он увлекся зарисовками портовой жизни: запестрели яркие краски Востока, портреты мужчин, женщин, интерьеры, зарисовки быта. Рисовальщик он был классный, настоящий профессионал – за ним чувствовалась хорошая школа: он знал, что нельзя «отступать ни на йоту от того, что видишь и чувствуешь»; при «любом творческом порыве,– писал Конрад,– автор не должен терять голову»9. Именно это мы и наблюдаем на его «полотнах»: посреди буйства красок Марло обязательно оставит неброскую, но точную эпитафию – чтоб не забывали о темном фоне, о грядущем мраке.

Воспользуемся рабочей гипотезой о двух друзьях, живших в душе писателя: комментаторе Марло и художнике Конраде. Как ни плоха теория, но она, при всей ее зыбкости, поможет нам разобраться в том, что за перемена произошла, по словам Конрада, в тот момент, когда он поставил точку в последнем рассказе из сборника «Тайфун»: «Что-то во мне надломилось… Я вдруг подумал, что писать больше не о чем. Ничего интересного в жизни не осталось»10. Посмотрим на это признание писателя с точки зрения отношений двух закадычных приятелей: может, в них что-то изменилось? Представим на минуту: старый сказочник перебирает в памяти рассказанные им истории и с грустью и удовлетворением признается – лучше описать шторм, чем он когда-то это сделал в «Негре с „Нарцисса“», ему вряд ли удастся, да и воздать должное выдержке британских моряков он уже вряд ли сумеет так, как у него получилось в «Юности» и «Лорде Джиме». А рядом на палубе сидит старый болтун Марло и на жалобы приятеля отвечает, невозмутимо посасывая трубку: все мы когда-то стареем, это естественно, пора бросать плавать. Только совсем уж списывать со счетов тяжелые годы морских походов не следует – осталось много воспоминаний. И тут, надо полагать, Марло делает ход конем, подмигнув расчувствовавшемуся приятелю: мол, пусть ты и сказал последнее слово о капитане Уолли и его тернистом пути под звездами, но ведь на берегу остается немало мужчин и женщин, чьи судьбы вполне достойны твоего пера, может быть, не в таком суровом ключе… А если еще представить, что в кают-компании их судна завалялся томик Генри Джеймса и Марло подсунул его приятелю на сон грядущий, то вот вам в руки и доказательство того, почему в 1905 году Конрад написал очень сочувственное эссе о мастерстве Джеймса11.

Так Марло стал играть первую скрипку в их диалоге, и продолжалось это несколько лет. Кое-кто и сегодня убежден, что их двойственный союз той поры вылился в создание подлинных шедевров – «Ностромо», «Случая», «Золотой стрелы»12. Как же,– указывают ценители,– душа человеческая – потемки, это омут, в глубинах души обитают жуткие чудовища; только романисту подвластна эта стихия внутренней жизни, ведь подлинный соперник человека он сам; наша Голгофа – это не одиночество, а другие. Таким читателям особенно нравится, когда острый взгляд рассказчика устремлен не на пустынную гладь океана, а на бедную, корчащуюся в муках душу. Согласитесь, однако: поворот был сделан резкий, если Конрад и вправду последовал совету Марло изменить угол видения. Дело в том, что «оптика» романиста – инструмент сложный и глубоко персональный. Сложный потому, что приходится каждый раз подолгу настраивать фокус, чтобы «поймать» героев и точно дать стоящий за ними и существующий помимо них фон. А избирательный он потому, что у романиста, как у каждого человека со своим особым видением, не такой уж безграничный круг обзора и есть всего несколько сторон жизни, которые он может представить со всей достоверностью и убедительностью. Сбить эти настройки очень легко – во всяком случае, Конрад во второй половине жизни так и не смог вернуть точный фокус, чтобы герои и фон не разъезжались. Когда он принялся живописать сложные характеры своих новых героев, он уже не верил в них так, как верил когда-то в своих бывалых мореходов. Только попробует выстроить связь, определить их отношение к миру ценностей и верований – той незримой субстанции, с которой имеют дело романисты, все распадается: не знает он толком эти ценности. Вот и приходится спасать положение, прибегая в который раз к знакомой сентенции: «Он крепко держал штурвал, зорко всматриваясь в даль»13. Вот и вся философия. С течением времени такие короткие жесткие фразы удовлетворяли все меньше и меньше – мир менялся на глазах, усложняясь, становясь все более тесным. Нарождались новые типы мужчин, женщин, с разносторонними интересами, взглядами, – их уже невозможно было уложить в прокрустово ложе одной фразы, а если даже это и удалось бы, то очень многое попросту осталось бы за бортом. Тем не менее сильная романтическая натура Конрада искала императива, который можно применить ко всем героям его историй. В глубине души он по-прежнему верил в то, что мир цивилизованных тонких личностей живет по «нескольким очень простым законам»; вопрос только в том, как обнаружить их среди тьмы им подобных? В гостиной ведь нет мачты, на которую можно забраться, чтобы кинуть взгляд окрест и закричать «Земля!», а тайфун, к сожалению, не может служить лакмусовой бумажкой для определения истинных качеств политиков и предпринимателей. Вот и получается, что Конрад искал и не находил желанных опор; возможно, поэтому его поздние произведения оставляют чувство разочарования, недоумения и усталости – всё в них как-то размыто и незаконченно. Единственное, что по-прежнему различаешь в неясном полумраке повествования, – это извечную конрадовскую заповедь: верность, сострадание, честь, долг… И она, конечно, прекрасна, вот только звучит несколько заученно, словно автор и сам понимает: времена уже не те. Все-таки, что ни говори, а по складу ума Марло – философ. Любил засиживаться на палубе; рассказчик он был великолепный, а вот беседу вести не умел. Как ни хороши «мгновения озарения», но их уже не хватает, чтоб осветить медленное течение лет и расходящиеся по воде круги. И потом, он, похоже, упустил из виду главное: чтобы писать, художник должен верить.

Вот почему мы обходим стороной позднего Конрада, хотя иногда и делаем вылазки в его зрелые произведения, причем небезуспешно. И все-таки наша главная любовь – его ранние романы «Юность», «Лорд Джим», «Тайфун», «Негр с „Нарцисса“», их мы готовы перечитывать до бесконечности. И если спросят: что, по-вашему, останется из сочинений Конрада и какое место займет он среди романистов, то мы вспомним эти ранние саги, именно благодаря им мы постигаем некую древнюю истину, лежащую в основе сущего. Сравнивать их с другими книгами кажется пустым и несерьезным занятием. Они встают в нашей памяти – высокие, прямые, ослепительно-чистые и прекрасные: так звезды медленно загораются во мраке тропической ночи, вон одна сверкнула алмазом в вышине, а вон другая засияла в ответ.



Романы Томаса Гарди[22]

Когда мы говорим, что со смертью Томаса Гарди английская литература лишилась своего духовного лидера1, этими словами мы хотим сказать, что никто из современных писателей не может претендовать на это высокое звание – только он один: ему одному должны по праву достаться лавры победителя. Собственно, никто и не сомневается в значимости Гарди: разве что сам писатель – большой скромник и человек не публичный – был бы смущен и даже обескуражен всей риторикой в свой адрес, без которой не обходится ни одна знаменательная дата – даже если это дата смерти. И тем не менее это не пустые слова: действительно, пока Гарди был жив, можно было надеяться, что существует хотя бы один романист, который не уронит высокого достоинства литературы, при котором просто стыдно писать плохо. Такова уж особая природа его таланта – таланта гениального. Но не только в таланте, даже гениальном, дело: заражала его личность – безукоризненность художника, его равнодушие к успеху, скромная жизнь в провинциальном Дорсетшире, без всяких поползновений сделать из литературы карьеру или привлечь внимание к своей персоне. Как художник, он мог вызывать только уважение собратьев по писательскому цеху; как человек – любовь и понимание ближних. Но сегодня речь не о нем, а о его творчестве: о романах, написанных так давно, что, кажется, дальше и быть не может от нынешнего состояния литературы, – собственно, точно так же далек от злободневности, суеты и мелочности был и сам Гарди.

Чтобы проследить его путь романиста, нам придется вернуться на несколько десятилетий назад. В 1871 году Гарди исполнился тридцать один год, он закончил свой первый роман «Отчаянные средства»2, но уверенности в том, что он на правильном пути, у него не было. По его собственным словам, в то время он лишь «нащупывал свой путь к овладению методом»3, он словно находился на развилке: его влекли самые разные устремления, которые он в себе осознавал, но какого они свойства и куда их наилучшим образом направить – этого он тогда не знал. И, читая тот первый роман, мы невольно заражаемся чувством раздвоенности, которое владело автором. Богатое воображение – и сардонический смех. Книжный кругозор – и местечковость. Умение лепить характеры – и при этом полное непонимание, что с ними делать. В общем, ему не хватало техники, и – самое поразительное – в нем глубоко сидело убеждение в том, что человек – это игрушка в руках высших сил, и он был готов, рискуя впасть в мелодраму, эксплуатировать до бесконечности прием случайных, а на самом деле закономерных совпадений. Он уже тогда знал, что роман не забава и не довод в споре, а способ высказать, пусть неприятные, неудобные, но выстраданные впечатления о жизни взрослых людей, мужчин и женщин из плоти и крови. Но самое замечательное в книге даже не это, а тот неотчетливый мощный гул, который, подобно шуму водопада, сопровождает действие. Он и есть первая ласточка могучего таланта, который со временем развернется в полную силу. Уже в этой первой пробе пера видна рука тонкого и вдумчивого любителя природы, который знает не по книгам, как идет дождь, как шумит в деревьях ветер: вот застучали по корням градины дождя, вот упали первые тяжелые капли на свежевспаханную полосу, вот ветер тронул верхушки сосен, вот загудел в кронах дубов, вот засвистел в редкой рощице…– у Гарди всему есть свое точное название. Но природа выступает у него не только в качестве объекта наблюдения – она и та надличная сила, что взирает на потуги человеческие то с сочувствием, то с насмешкой, то с полным равнодушием. Уже в первом романе звучит эта тема страстей,