Как читать книги? — страница 32 из 48

И вот когда мы так сидим, задумавшись над удивительной способностью Гарди лепить мужские и женские образы, только тогда нам приходит в голову мысль, насколько же они непохожи на фигуры у других романистов. Мысленно перебираем в памяти его героев: чем запомнилась нам такая-то героиня, чем запал в душу такой-то герой? Конечно, прежде всего накалом обуревавшей их страсти. Мы вспоминаем их глубокую любовь и преданность друг другу; как трагически все закончилось. Воскрешаем в памяти верную любовь Оука к Батшебе, бешеную и быстро угасшую страсть Уайлдива, Троя, Фитцпирса14; вспоминаем, как по-сыновнему обожал свою мать Клим15, какую отцовскую ревность испытывал Хенчард к Элизабет-Джейн16. Только как они любили, мы совсем не помним. У нас не отложилось в памяти то, как они впервые заговорили друг с другом, почувствовали взаимный интерес, начали понемногу сближаться, выведывать друг о друге то-се. Ничего этого у Гарди нет: его влюбленные пары чужды интеллектуальных сомнений и тонких психологических материй, которые, при всей их внешней ажурности, и придают роману глубину. Во всех книгах Гарди любовь предстает, без преувеличения, событием судьбоносным. Это всегда потрясение: любовь обрушивается на человека внезапно, захватывая его целиком, и не оставляет места словам. Даже если двое влюбленных у него беседуют, то их разговор (если только он не касается страстных признаний и клятв) идет на самые что ни на есть житейские темы или, наоборот, носит отвлеченный, философский характер, будто бытовая сторона жизни побуждает их больше задумываться о смысле существования, нежели копаться в собственных чувствах. Жизнь не ждет, и даже самокопание – это непозволительная роскошь. А поскольку силы человеческие не безграничны и они все уходят на то, чтобы противостоять ударам судьбы, дьявольской хитрости и изворотливости враждебных человеку сил, то влюбленным просто некогда, да и неохота, тратить время на ненужные перипетии взаимоотношений.

Вот тут-то и обнаруживается отсутствие у Гарди таких сторон, которые в творчестве других романистов оказываются самыми притягательными. Так, мы не находим в его прозе и следа художественного совершенства, каким исполнены романы Джейн Остен; у Гарди нет ничего от мередитовского остроумия, от той широты охвата событий, какая есть у Теккерея, ни грана интеллектуальной мощи, какая так поражает в произведениях Толстого. Кого бы из великих классиков мы ни взяли, творчество каждого из них несет на себе печать завершенности, благодаря которой некоторые сцены в том или другом произведении, независимо от сюжета, обретают свойство нетленности: переменам такие эпизоды неподвластны. Как они соотносятся с основным повествованием, можно ли их применить в качестве ключа к вопросам, выходящим за рамки самих этих сцен,– для нас не важно. Нам достаточно того, что сцены эти стоят как живые у нас перед глазами: чья-то улыбка, чья-то робость, одна-две невзначай брошенные реплики – всё! Мы радуемся им, как дети,– они навсегда с нами. У Гарди же ничего и близко нет: ничего такого, что врезалось бы в память законченной сценой – ни убавить ни прибавить. Такое впечатление, будто ему мало человеческого сердца: мысль его влечется дальше, в темноту вересковой пустоши, к деревьям, сотрясаемым бурей. То, что в доме у камина остались люди,– он об этом и думать забыл. Главное в другом: каждый человек, мужчина ли, женщина, в какой-то момент оказывается один на один со стихией, и нигде так не проявляется характер человека, как в этой одинокой схватке, когда вокруг ни души. Потому-то мы и не знаем героев Гарди так же глубоко, как мы понимаем Пьера, Наташу, Бекки Шарп. Тех мы изучили вдоль и поперек. Чьими только глазами мы на них не смотрели: и случайного гостя, и чиновника, и титулованной дамы, и генерала на поле боя! Герои же Гарди от нас закрыты: что творится в их душах, мы не знаем и можем только догадываться об их сомнениях и тревогах. К тому же они всегда привязаны к одному месту на карте: это сельская Англия. А стоит только Гарди забросить своих любимых йеменов и фермеров и взяться описывать людей сословием повыше, как жди неудачи: он не знает, как толком вести себя в гостиной, в клубе, на балу, среди праздной толпы образованных щеголей, хотя именно в их среде рождается комедия и обнажаются характеры. Все это так! Но в таком случае верно и обратное. Пусть мы не знаем, каковы его герои и героини с точки зрения людских взаимоотношений, зато мы знаем, что они такое с точки зрения вечности, смерти, судьбы. Пусть мы никогда не видим их на фоне городской суеты или в толпе разодетых прохожих, зато мы хорошо знаем, как они смотрятся на фоне земли, бури, смены времен года. Нам не нужно объяснять, что они думают об иных из наиболее серьезных вопросов, которые стоят перед человечеством,– нам ли этого не знать? Мы на всю жизнь запомнили их, так сказать, крупным планом: не отдельными штрихами, а цельно, во весь рост, в полный масштаб личности. Вот Тэсс, расхаживая по комнате в ночной рубашке, «с почти королевским чувством собственного достоинства» читает проповедь по случаю крещения17. А вот Марти Саут кладет цветы на могилу Уинтерборна, и мы видим в ней «человека, отринувшего соображения пола ради более возвышенных ценностей абстрактного гуманизма»18. Их речь по-библейски торжественна и поэтична. В них чувствуется сила, которую сразу не определишь, – то ли это сила любви, то ли ненависти, мужчин такая сила обычно заставляет бунтовать против жизненного уклада, а женщин толкает на самопожертвование: как бы ни было, именно она задает тон всему образу и «гасит» мелкие детали как посторонние и несущественные. Имя этой силе – трагедия, и, соответственно, Гарди, если уж так хочется найти определение, – величайший ее мастер среди английских романистов всех времен.

Однако не будем торопиться с выводами насчет философии Гарди: это зыбкая почва. Когда читаешь писателя с таким богатым воображением, как у него, самое важное – это держаться на правильном расстоянии от страницы. Ведь соблазн наклеить ярлычок, «вывести» писательское кредо очень велик, когда имеешь дело с ярким автором: «пригвоздить» его намертво к определенной точке зрения, которую он якобы последовательно проводит в своем творчестве,– это пара пустяков. Особенно при том чисто художническом складе ума, что отличает именно Гарди,– его феноменальной восприимчивости к впечатлениям и нежелании делать выводы. Поэтому во всех отношениях будет правильнее предоставить право судить читателю: он получил мощный заряд впечатлений, и теперь настал его черед сказать свое слово. Только он один способен решить, где в романе видно сознательное намерение автора, а где проявляется та мера художественной правды, о которой тот и не подозревал, создавая произведение. Гарди сам прекрасно это понимал. Роман,– не уставал он предостерегать читателей,– «это впечатление, но не довод в споре»19: «Отклики могут быть самыми разными, и этим они ценны: пожалуй, именно тогда, когда мы смиренно подмечаем в себе разнообразные толкования, которые рождают в нас явления жизни в их бесконечной смене и случайности, именно тогда мы действительно продвигаемся по пути постижения философии бытия»20.

Выходит, самое сильное у Гарди – это впечатления, которыми он заражает читателя, а самое слабое – это высказываемые им идеи. Лучшие его романы: «В краю лесов», «Возвращение на родину», «Вдали от обезумевшей толпы» и особенно «Мэр Кэстербриджа» – представляют собой живой, развернутый во времени и пространстве образ бытия в том виде, в каком он явился Гарди без всякого сознательного усилия с его стороны. Там же, где он начинает подправлять впечатления, он моментально проигрывает. «Ты говорила, что звезды – это миры, Тэсс?» – спросил маленький Абрэхем свою сестру, когда они вдвоем тряслись в повозке вместе с ульями, спеша доставить их к началу субботнего базара. В ответ Тэсс сказала, что «иногда они похожи на яблоки с нашей яблони. Почти все красивые, крепкие, но есть и подгнившие».– «А мы на какой живем – на красивой или подгнившей?» – «На подгнившей»21, – ответила Тэсс, точнее, не Тэсс, а разочарованный философ, который на минуту прикинулся девушкой. Кажется, только что мы слышали живую речь, и вдруг нас точно окатили ушатом холодной воды: эти слова «на подгнившей» царапают слух, будто непонятно откуда взявшаяся металлическая конструкция. Мы чувствуем, что нас вышибли из седла, – былого сочувствия к героям как не бывало, и только спустя какое-то время, когда повозку Тэсс сильно тряхнуло и мы воочию убедились в том, что планета наша действительно с гнильцой, мы снова проникаемся состраданием к нашим героям.

Так стоит ли удивляться тому, что из всех романов Гарди самая тяжелая судьба выпала на долю его «Джуда незаметного»? Это, пожалуй, единственная книга, которую можно, не кривя душой, обвинить в пессимизме. Идея здесь правит бал, подминая под себя впечатление, и вот итог: горше судьбы, чем судьба Джуда, невозможно себе представить, а трагедии не получилось! Беды преследуют героя, но мы, вместо того чтобы сострадать ему всей душой, сомневаемся в справедливости выдвигаемых им в адрес общества упреков и в трезвости его взгляда на вещи. Здесь и не ночевала критика общества, хоть сколько-то похожая на ту, которую предъявляет общественному устройству Толстой,– картины шире, мощнее и глубже по проникновению в самую подноготную человечества и вообразить нельзя: от приговора Толстого становится по-настоящему страшно. В «Джуде» же мы сталкиваемся с людской низостью и жестокостью, но высшая несправедливость богов остается втуне. А ведь именно она составляет подлинную силу Гарди-художника: чтобы понять это, не надо далеко ходить, достаточно просто сравнить «Джуда незаметного» с «Мэром Кэстербриджа». Если Джуд ведет заведомо проигрышную войну с деканами колледжей и условностями рафинированного общества, то Хенчард схлестывается с некой высшей силой, противостоящей таким, как он,– личностям волевым и дерзким. Люди ему не враги. Даже те, кого он обидел и кто, казалось бы, должен был желать ему зла – Фарфри, Ньюсан, Элизабет-Джейн,– все они под конец испытывают к нему чувство жалости и восхищаются его решительностью. Он бросает вызов судьбе, и Гарди так организует роман, что Хенчард борется за старого мэра, которого своими же руками довел до поражения,– получается, что писатель берет нас в союзники: мы чувствуем, что это мы в неравной схватке боремся за человека. В этом нет ни малейшего пессимизма. На протяжении всей книги тебя не оставляет ощущение серьезности происходящего, хотя выражается оно в самых что ни на есть конкретных формах. Рассказ захватывает тебя с самой первой страницы, когда Хенчард на ярмарке продает свою жену матросу, и до последней, когда он гибнет на Эгдон-Хилл, причем все работает на это впечатление: действие – свободное, раскованное; юмор – ненатужный, сочный; интрига – невероятная, сулящая массу возможностей. Роман уже растащили на эпизоды: верховая прогулка, рукопашная между Хенчардом и Фарфри на чердаке, надгробная речь миссис Каксом по случаю смерти миссис Хенчард, разговор бродяг на Питерс-Фингер среди притихшей или, наоборот, загадочно-назойливой Природы навсегда вошли в золотой фонд английской литературы. Пусть недолог век человеческого счастья, но до тех пор, пока человек восстает против фатума, как Хенчард, а не против законов, установленных людьми, пока борьба идет в открытую, на кулаках, а не обманом и хитростью, повторяю, до тех пор, пок