Как читать книги? — страница 35 из 48

И все же мы не потому восхищаемся Дефо (точнее сказать, мы не в силах сопротивляться своему чувству восхищения), что в нем можно увидеть идейного предтечу Мередита или автора, перу которого принадлежит несколько сцен, которые при желании можно легко переделать (неожиданная параллель!) в пьесы Ибсена. Ведь его взгляды на положение женщин естественно вытекали из его главного достоинства – сосредоточенности на самых значимых, непреходящих ценностях, при полном безразличии к сиюминутным увлечениям. Да, местами он невыносимо скучен; страницами идут дотошнейшие описания мельчайших подробностей в духе записок ученого путешественника, от которых мы приходим в уныние: Господи, внуши его перу что-нибудь поживее, чем голые факты! Да, растительный мир в его книгах отсутствует полностью, а мир человеческий представлен с большими пробелами. Все это так,– впрочем, у кого из великих мастеров не случается подобных и более серьезных огрехов? Главное – то, что в «сухом остатке»: оно не размывается никакими изъянами. Дефо начал с того, что очертил для себя круг тем и умерил писательское честолюбие: это позволило ему добиться такой психологической правды, с какой не сравнится никакая документальная достоверность22. Он ведь заинтересовался Молль Флендерс и компанией не в силу, так сказать, «жанровой живописности» и не из-за того, что они являли собой, как он утверждал, наглядное воплощение дурного образа жизни, осуждение которого поможет излечить общественные пороки. Нет, его заинтриговало другое: природное мужество этих людей, которые за годы лишений становились только крепче на изломе. Прощения ждать им было неоткуда; мечтать о том, чтобы укрыться под сенью благодетеля, они не могли, поэтому ничто не затуманивало ясность их намерений. Их всему научила нищета. И так называемое осуждение Дефо – не более чем риторика: на самом деле, он был сражен храбростью и волей к жизни этих несгибаемых упрямцев. Он чувствовал себя как дома в их остроумной компании, где любили меткое словцо, травили интересные истории, где все были заодно и жили по своим неписаным законам и правилам чести. Жизнь вышибала их из седла бессчетное число раз; они прошли огонь, воду и медные трубы, а поскольку он познал такую жизнь на собственной шкуре, то не мог не восхищаться, умиляться и преклоняться перед их мужеством. А самое главное – эти мужчины и женщины не стеснялись говорить открыто и свободно о тех страстях и желаниях, что спокон веку двигали человечеством и до сих пор сохраняют жизненную силу. Вообще, в этом есть особое достоинство – смотреть на мир открытыми глазами: даже такой грязный предмет, как деньги, играющий в истории их жизни ключевую роль, – и тот оборачивается не подлой, а трагической стороной, когда на карту оказываются поставлены честь, честность, да и собственная жизнь, а не просто благополучие и связи. Может, Дефо и несет несусветную чушь, как полагают некоторые, но плоским он никогда не бывает.

Выходит, он принадлежит к школе великих мастеров прозы жизни, чье творчество основано на знании наиболее характерных и – что там говорить!– малоприятных свойств человеческой природы. Есть какое-то внутреннее родство между его произведениями и видом Лондона, открывающимся с моста Хангефорд23: серые неприступные фасады зданий, приглушенный шум моторов, занятые делом люди – вот она, суровая проза жизни, которую скрашивают разве что мачты кораблей вдали да городские башни и купола соборов. На углу стоят цветочницы с букетиками фиалок, под арками сидят старухи, трясущимися руками предлагая купить у них спички или шнурки для ботинок,– точь-в-точь списаны с героинь Дефо. Он – романист той же школы, что Крабб24 и Гиссинг25, с той существенной разницей, что, хоть они все и вышли из одной суровой alma mater, он им не просто однокашник, но отец-основатель и учитель.



Монтень

Монтень рассказывает, как однажды в Бар-ле-Дюке он увидел картину, на которой себя запечатлел король сицилийский Рене, и этот автопортрет навел его на мысль: «Почему же нельзя позволить и каждому рисовать себя самого пером и чернилами, подобно тому как этот король нарисовал себя карандашом?»1 Да ради бога! – вот первый ответ, который приходит в голову; к тому же нет ничего проще, чем описать себя самого. Это характер другого человека сложно передать на бумаге, а собственный знаешь как свои пять пальцев. Приступим! Берем в руку перо, листок, садимся писать – да не тут-то было! Оказывается, самоописание – дело неимоверно, непостижимо, невероятно трудное.

Задумаемся: многим ли писателям в мировой литературе удалось создать автопортрет? По большому счету эта задача оказалась по плечу только Монтеню, Пипсу и еще, быть может, Руссо2. Знаменитое «Кредо врачевателя»3 – не более чем витраж, сквозь который смутно проглядывает незнакомая мятущаяся душа в обрамлении ярко переливающихся звезд, а известная биография Босуэлла4 сравнима с отполированным до блеска зеркалом, в котором отражается толпа и только где-то на заднем плане мелькает его лицо. Искусство же самораскрытия, самообнажения, картография души смятенной, бездонной, грешной – вплоть до указания точного масштаба, глубины, рельефа сокровеннейшего из душевных движений – это искусство ведомо лишь одному человеку: Монтеню. Проходят столетия, а его картина неизменно собирает толпу поклонников: они вглядываются в черты лица, изображенные на портрете, стремясь постичь его глубину, видят собственное отражение и чем дольше всматриваются в полотно, тем сильнее оно их завораживает – как тайна, разгадать которую невозможно. И в подтверждение слов о том, что притягательность Монтеня неувядаема, появляются все новые и новые переиздания его сочинений. Например, недавно Общество Наварры в Англии переиздало пятитомник[24] «Опытов» Монтеня в переводе Коттона5, а во Франции издательство Луиса Конара готовит к публикации полное собрание его произведений под редакцией и с критическими комментариями д-ра Арменго6, который посвятил изучению творчества Монтеня целую жизнь.

Непростое это дело – говорить правду о своей душе, не отпуская ее от себя ни на шаг.

«Так писали о себе (говорит Монтень) всего лишь два или три древних автора… С тех пор никто не шел по их стопам. И неудивительно, ибо прослеживать извилистые тропы нашего духа, проникать в темные глубины его, подмечать те или иные из бесчисленных его малейших движений – дело весьма нелегкое, гораздо более трудное, чем может показаться с первого взгляда. Это занятие новое и необычное, отвлекающее нас от повседневных житейских занятий, от наиболее общепринятых дел»7.

Прежде всего, трудность заключается в самом высказывании. Все мы любим предаваться странному, но приятному времяпрепровождению, называемому размышлениями, но когда доходит до желания поделиться своими мыслями с сидящим напротив собеседником, мы разводим руками – нам нечего сказать! Что-то привиделось и тут же растаяло в воздухе, прежде чем ты сумел ухватиться за мелькнувшую мысль. А бывает и по-другому: шевельнется в душе какая-то догадка, ты ждешь – вот-вот наступит озарение, а чуда не происходит, и душа снова погружается в потемки. В разговоре еще куда ни шло: тут высказаться помогают мимика, интонация, тембр голоса – они придают словам особые вес и красноречивость. Но письмо – искусство суровое: оно скрыто за семью печатями, и постичь его законы и ограничения может далеко не каждый. К тому же это опасное оружие: слабых оно превращает в пророков, а изреченную мысль лишает ее естественной сбивчивости и заставляет чеканить шаг в плотном строю рядовых, имя которым легион. А вот Монтеня не поставишь под ружье – для этого он слишком живой, он выбивается из общего ряда. Вот почему мы ни на секунду не сомневаемся в том, что его книга – это он сам. Он ни в какую не хотел никого учить, проповедь – это не по нем, он все время повторял, что он такой же, как все. Его единственным помыслом было описать самого себя, поделиться мыслями, высказать правду, а это – «тернистый путь, каких мало».

Ведь главная трудность заключается даже не в том, чтобы высказаться начистоту или поделиться мыслями с другими: самое сложное – это быть самим собой. Между душой, или тем, что у тебя внутри, и тем, что вовне, царит постоянный разлад. Попробуй, наберись смелости, спроси себя, о чем ты думаешь, и ты увидишь, что в душе ты всегда думаешь противоположное тому, что говорят другие. Люди, например, давно уже про себя решили, что немощным старикам надо сидеть дома и показывать пример супружеской верности. А душа Монтеня, наоборот, просилась на волю, подсказывая ему, что если вообще путешествовать, то в старости, а что до брачных уз, то они, как правило, имеют свойство превращаться к концу жизни в пустую формальность, ибо редко когда скреплены чувством любви, и поэтому лучше их разорвать к обоюдной пользе. Или другой пример: политика. Государственные мужи на все лады прославляют империю и кадят ладан христианскому долгу сеять просвещение среди дикарей. А Монтеня эти сладкие речи приводят в ярость. «Столько городов разрушено до основания, столько народов истреблено до последнего человека… и богатейшая и прекраснейшая часть света перевернута вверх дном ради торговли перцем и жемчугом: бессмысленная победа!»8 И тот же Монтень спрашивает себя после разговора с местными крестьянами – те пришли к нему доложить, что они нашли в лесу человека, истекающего кровью, и бросили его на произвол судьбы, опасаясь, как бы им не приписали убийство: «Что я мог им сказать? Несомненно, им пришлось бы пострадать, прояви они человечность…Ничто на свете не несет на себе такого тяжелого груза ошибок, как законы»9.

В этих словах слышится душевное смятение: возмущенная мысль Монтеня бунтует против двух заклятых его врагов – приличий и протокола. Но стоит ему только расположиться у камина во внутренних покоях башни рядом с домом, с которой видно далеко-далеко окрест, как душа его обретает равновесие и покой. Да, удивительное это создание – душа! Ни капли героизма, переменчива, будто флюгер: «…я нахожу в себе и стыдливость и наглость; и целомудрие и распутство; и болтливость и молчаливость; и трудолюбие и изнеженность; и изобретательность и тупость; и угрюмость и добродушие; и лживость и правдивость; и ученость и невежество; и щедрость и скупость и расточительность»