10, в общем, душа – существо настолько капризное и непредсказуемое, настолько далекое от расхожего представления о душе, бытующего среди людей, что напасть на ее след необычайно трудно: на поиски может уйти вся жизнь, и тогда пиши пропало – твоя карьера! Зато какое безбрежное наслаждение доставляет сам процесс поиска, сторицей вознаграждая тебя за возможные издержки: ведь если человек осознает самого себя, он независим, ему отныне неведома скука, и сожалеет он лишь о том, что жизнь слишком коротка, ибо им владеет глубокое и ровное ощущение счастья. Он один, можно сказать, живет, тогда как другие люди – рабы приличий – существуют, будто во сне, не замечая, что жизнь уходит. Но стоит тебе только раз дать слабину и поступить как все, не задаваясь вопросом, зачем и почему, как твоя душа впадает в летаргический сон. Еще недавно живая и ранимая, она вдруг делается вульгарной и пустой: так незаметно для себя ты душевно грубеешь, становишься вялым и толстокожим.
Поэтому если спросить у этого великого чародея совета, как жить, то он наверняка предложит нам уйти в себя и, уединившись в башне одиночества, погрузиться в чтение книг, предаваясь прихотям фантазии, а хлопотное дело управления обществом предоставить другим. Уединение и размышление – вот его рецептура, как нам кажется. Однако мы, похоже, ошиблись: Монтень – не сторонник прямого действия. Этот тонкий, слегка ироничный, печальный человек с тяжелыми веками и мечтательно-пытливым взглядом не любит давать простые советы. Дело в том, что жизнь в деревне, наедине с книгами, огородом и садом, на поверку невыносимо скучна; к тому же он не из тех, кого можно убедить в том, что его зеленый горошек уродился лучше, чем у соседей. Все равно больше всего на свете его влек к себе Париж – «jusques à ses verrues et à ses taches»11. Что же до книг, то он никогда не мог себя заставить просидеть над книгой больше часа, а память у него, по его словам, настолько дырявая, что, выйдя из комнаты, он тут же забывал, о чем думал. Люди напрасно гордятся книжной премудростью, – как и в научных достижениях, в ней нет ничего особенного. Он с детства привык вращаться среди умных людей – в их семье был культ просвещения, но, по его наблюдениям, самые умные и образованные люди мало чем отличаются от фанатиков, особенно когда они в ударе, их осеняет вдохновение или они рассуждают о своих идеях. Присмотритесь к себе: сейчас вас опьяняет восторг, а в следующую секунду вы готовы сорваться из-за разбитого стакана. О чем это говорит? – любые крайности опасны и лучше всего держаться золотой середины: как говорится, лучше в общей куче, чем сбоку или с краю. На письме хороши слова обыкновенные, без выспренности и краснобайства; опять же, поэзия – особая статья, поэзия упоительна, и нет лучшей прозы, чем та, что исполнена лиризма.
Уж не демократическую ли простоту имеет в виду Монтень? Сколько бы мы ни наслаждались уединением в башне, с уютно устроенной библиотекой, увешанной картинами,– грех забывать о работнике, копающемся в саду: сегодня утром он похоронил отца, а ведь именно такие, как он, ближе всего к правде жизни, и язык у них незаемный. В таких наблюдениях, безусловно, есть доля истины: на дальнем конце стола, где обычно сидят слуги, умеют пустить словцо, да и по человеческим качествам необразованная публика может дать несколько очков вперед ученому сословию. И все же что за мерзкая эта братия – чернь! «Мать невежества, несправедливости и непостоянства! Не бессмысленно ли жизнь мудреца ставить в зависимость от суда глупцов и невежд?»12 Слабовольная, тупая, неспособная к сопротивлению масса. Глухи к учению – шагу не сделают без поводыря! Смотреть на вещи трезво – это не про них. Только благородная душа способна постичь истину: «l’âme bien née»13. В таком случае расскажите нам, просветите нас, г-н Монтень, что же это за благородные души такие – так хотелось бы им подражать!
Увы. «Je n’enseigne poinct; je raconte»14. В конце концов, как он может влезть в чужую душу, если о своей собственной он не может ничего сказать «просто, цельно и основательно… единым словом, без сочетания противоположностей»?15 Если с каждым днем он все меньше и меньше понимает самого себя? Хотя, пожалуй, один отличительный признак или, если хотите, принцип имеется: благородная душа чужда всяким предустановлениям и правилам. Тот, на кого больше всего хотелось бы походить, всегда открыт душой, как, например, Этьен де Ла Боэси16. «С’est estre, mais ce n’est pas vivre, que de se tenir attaché et obligé par necessité a un seul train»17. Законы – это чисто формальные ограничения, они не покрывают и десятой доли того безбрежного океана, что представляют собой разнообразные и хаотичные движения души, и то же самое привычки и обычаи – это не более чем удобные костыли для тех, кто слаб душой и боится дать волю фантазии. Мы же, полноправные владыки своей частной жизни, ценим ее превыше любых других наших сокровищ, и поэтому с огромной подозрительностью относимся к малейшим признакам тенденциозности. Стоит только запротестовать, выразить свое отношение к тому, к сему, ввести законы, и нам, чувствуем мы, конец: мы больше себе не принадлежим, мы живем ради других. На самом деле все должно быть иначе: пусть другие жертвуют собой на благо общества – мы им за это только в ножки поклонимся, осыплем почестями, а в глубине души и пожалеем за неизбежный компромисс между личным и общественным долгом. Но сами-то мы ни славы, ни милостей, ни казенной службы не ищем! Если мы у кого-то и в долгу, так только у самих себя: не дать потухнуть тому животворящему огню, что у тебя внутри; не расплескать живую воду спонтанных, непредсказуемых движений, не дать бездонному котлу впечатлений и восторгов выпариться – словом, поддержать огонь в волшебном очаге, каким является твоя душа, ибо, пока она жива, она поминутно сыплет чудесами как из рога изобилия, – вот первейшая наша обязанность. Жизнь – это движение и перемена, неподвижность – смерть, соглашательство – это конец; так давайте же говорить наобум, давайте повторяться, впадать в противоречия, нести околесицу, какой свет не слыхивал, городить чушь и вообще пускаться в фантазии и чудачества, нимало не заботясь о том, что подумает или скажет или как на это посмотрит свет. Главное – это жизнь, все остальное не важно… кроме, разумеется, порядка.
Что же, получается, свобода – альфа и омега нашего существования – не безгранична? В таком случае непонятно, о какой узде может идти речь, поскольку до сих пор все попытки ограничить личное мнение или противодействовать неписаному закону Монтень встречал в штыки, осыпая градом насмешек человеческие слабость, малодушие, тщеславие. Уж не советует ли он нам обратиться за помощью к религии?– Возможно. Слово «возможно» – вообще один из любимых его оборотов. Он любит уснащать свою речь словечками, которые призваны смягчить категоричность иных наших суждений: все эти «я думаю», «пожалуй» ставят препоны на пути невежества; к тому же там, где необходимо избежать прямолинейности в высказывании, они хорошо помогают срезать углы. Ведь о многом приходится умалчивать; обиняком, оставляя обсуждение до лучших времен,– все мы пишем для узкого круга посвященных. Разумеется, суд Всевышнего нам всем порукой, и все же если живешь своим умом, то лучшего судии, чем внутренний критик или невидимый цензор – «un patron au dedans»[25], – не сыскать: он один знает правду, и поэтому его суда боишься больше всего на свете, зато и похвалы нет слаще, чем его одобрение. Так что подчинимся суду нашего внутреннего критика – он один поможет нам достичь той благодати, которой отмечена благородная душа: внутреннего порядка и ясности. Ибо «C’est une vie exquise, celle qui se maintient en ordre jusque en son privé»18. Но действует критик всегда сам: он долго настраивается, пока не обретает наконец той подвижной точки равновесия, которая и не дает сместиться центру тяжести, и одновременно не стесняет свободу душевных движений и поиска. Жить в мире с самим собой без такого самонастраивающегося инструмента и без образца для подражания гораздо труднее, чем жить просто в обществе. Этому искусству каждый учится на собственном опыте, хотя, возможно, среди древних и найдутся два-три достойных мастера, например Гомер, Александр Македонский и Эпаминондас19, а из современников – Этьен де Ла Боэси. По сложности это искусство ничем не уступает другим, а материя у него сверхтонкая – изменчивая и загадочная: одно слово, человеческая природа. Отрываться от нее нам негоже: «…il faut vivre entre les vivants»20. Нельзя допустить, чтобы из-за какого-нибудь чудачества или минутной блажи мы потеряли благорасположение соотечественников. Нет большей благодати, чем запросто судачить с соседями о том о сем: кто чем увлекается, как идет строительство, кто с кем поссорился, наслаждаясь от души общением с людьми простого звания, плотниками и садовниками. Мы созданы, чтобы общаться; в жизни есть две большие радости – дружба и застольная беседа; и даже радость чтения состоит не в том, чтобы увеличивать свои познания или зарабатывать на жизнь, а в расширении круга нашего общения вне времени и пространства. В мире столько невиданных чудес: и птица алкион, и неведомые страны, где живут люди с собачьими головами, которые держат свои глаза в шкатулке, и где законы и обычаи намного цивилизованнее наших. Возможно, жизнь – это сон; возможно, где-то существует иной мир, доступный существам с богатой фантазией, которую мы на сегодняшний день утратили.
Так вот о чем эти эссе, если отвлечься от многих оговорок и противоречий: это опыт самораскрытия, опыт передачи сокровенного. И надо сказать, свое намерение Монтень высказывает со всей определенностью. Он не ищет популярности, он не озабочен посмертной славой, воздвигать себе памятник на рыночной площади он тоже не собирается – у него единственное желание: раскрыть перед собеседником душу. Опыт сообщения самого сокровенного делает н