26. Итак, я нашла причину своего гнева, и его как рукой сняло. Но любопытство осталось. Чем объяснить негодование профессоров? Чего они сердятся? Когда доходило до анализа их сочинений, в них всегда оказывалась примесь пыла. Эта запальчивость принимала различную окраску – сатирическую, сентиментальную, прорывалась то в излишней строгости, то в любопытстве. И был еще один элемент, который сразу не распознаешь. Гнев – так я его определила. Только он давно уже перекипел и смешался с разными другими чувствами. Судя по странным последствиям, то был каверзный и замаскированный гнев, а вовсе не праведный и искренний.
Как бы ни было, все эти книги мне ни к чему, подумала я, оглядев кипу на моем столе. Они никчемны, так сказать, в научном плане, хотя житейски в них очень много поучительного, развлекательного, скучного и очень странного насчет островитянок Фиджи. Они написаны в запальчивости, а не в холодном свете истины. Поэтому пусть лучше возвращаются на стол библиотекаря и разбегаются по своим ячейкам в громадном улье книгохранилища. Я же из утренних поисков вынесла один-единственный факт: профессора сердятся. Но почему – я уже вернула книги и стояла под колоннадой среди голубей и доисторических каноэ,– почему они сердятся? И, не переставая задавать себе этот вопрос, побрела завтракать. Что в действительности скрыто за профессорским гневом? Над этой задачкой поломаешь голову, пока тебя обслуживают в кафе неподалеку от музея. Кто-то из посетителей забыл на стуле утренний выпуск вечерних новостей, и скуки ради я начала его просматривать, дожидаясь своего заказа. Через всю страницу заголовок: кому-то повезло в южноафриканской партии. Буквочки помельче сообщали, что Чемберлен прибыл в Женеву. В подвале мясника найден топор с присохшими человеческими волосами. Г-н судья по делам разводов выступил вчера в суде с речью против бесстыдного поведения женщин. Мелькали и другие новости. Где-то в Калифорнии с головокружительной высоты спустили кинозвезду – она повисла в воздухе. Погода сохранится пасмурная. Попадись газета инопланетянину, он даже из этих разрозненных фактов понял бы, что Англия под башмаком у патриарха. Только безголовые не замечали повсеместного засилья профессора. Ему принадлежат власть, и деньги, и влияние. Он – владелец этого утреннего выпуска, его редактор и замредактора. Он – министр иностранных дел и судья. Он – удачливый игрок в крокет и хозяин яхт. Он стоит во главе компании, что выплачивает пайщикам двести процентов прибыли. Он завещает миллионы на нужды богаделен и колледжей, в которых сам же председательствует. Он подвесил в воздухе киноактрису. И он будет решать, человеческие ли волосы на топоре, виновен или невиновен подсудимый, казнить его или оправдать. Ему подвластно все, кроме, разумеется, погоды. И тем не менее он сердится. И я знаю почему. Читая его книгу о неполноценности женщин, я невольно думала о нем самом, а не о предмете разговора. Там, где спор ведется беспристрастно, спорящий думает лишь о сути, и тогда читатель тоже начинает думать о сути. Напиши профессор бесстрастно о женщинах, приведи он неопровержимые доказательства их неполноценности, не пожелай он с самого начала представить результат именно таким, а не другим, никто и не вспылил бы. Принял бы за факт, как то, что горох зеленый, а канарейки желтые. Быть по сему, ответила бы я. Но я рассердилась, ибо он горячился. Нелепо все-таки,– думала я, читая обратную сторону газеты, у человека столько власти, а он сердится. А может, гнев – это бес в услужении у власти? Например, богатые часто гневаются, потому что видят в нищих угрозу своему богатству. Профессора, или точнее назвать их патриархами, возможно, сердятся поэтому же или по другой причине, спрятанной чуть глубже. Они могут быть и не гневливы – часто, наоборот, восторженны, преданны, безупречны в личной жизни. Возможно, нажимая на неполноценность женщин, профессор фон X пекся не столько об истине, сколько о своем личном первенстве. Для него это бесценный алмаз, потому он защищал его с такой запальчивостью. Людская жизнь – вон за окном идут прохожие, выставив вперед плечо,– это борьба, напряженная, бесконечная. Она требует гигантской силы и отваги. А еще больше, при нашей привязанности к иллюзиям,– уверенности в самом себе. Без самоуверенности мы как младенцы в колыбели. А как быстрей развить в себе это загадочное, бесценнейшее свойство? Считать других ниже себя. Чувствовать за собой врожденное превосходство – скажем, богатство, или титул, или римский нос, или дедушкин портрет кисти Ромнея,– фантазия человеческая неистощима на всевозможные уловки самовозвышения. Так и патриарху, чтобы ему и дальше подчинять себе других, дальше властвовать, жизненно необходимо ощущение, что огромная масса людей, фактически половина человечества, ниже его патриаршего высочества. Должно быть, это и вправду один из главных источников его силы. Но перейдем от этого наблюдения к реальной жизни. Не послужит ли оно ключом к ежедневно отмечаемым психологическим загадкам? Например, недавний случай с Z – культурнейший, скромнейший из мужчин листал книгу Ребекки Уэст27 и вдруг вскочил как ужаленный: «Отъявленная феминистка! Она считает мужчин снобами!» Восклицание изумило меня – если мисс Уэст и отозвалась нелестно по адресу другого пола, отчего сразу «отъявленная»? Это не просто крик уязвленного самолюбия, это протест против малейших нарушений его веры в себя. Все эти века женщина служила мужчине зеркалом, способным вдвое увеличивать его фигуру. Без такой волшебной силы земля, наверное, и по сей день оставалась бы джунглями. Мир так никогда бы и не узнал триумфов бессчетных наших войн. Мы по-прежнему сидели бы в пещерах и царапали фигурки оленей на обглоданных костях либо меняли кремень на овчину или какое-нибудь другое незатейливое украшение, пленившее наш детский вкус. История не знала бы ни Суперменов, ни отмеченных Перстом Судьбы. Некого было бы короновать и обезглавливать. Не знаю, как в цивилизованных галактиках, а в мире жестких и сильных личностей без зеркал не обойтись. Потому Наполеон и Муссолини и настаивают на низшем происхождении женщины: ведь если ее не принижать, она перестает возвеличивать. Отчасти это объясняет, почему мужчинам так необходима женщина. И почему им так не по себе от ее критики. Почему ей нельзя сказать им: это скучная книга, это слабая картина. Любое ее слово обидит и разгневает их куда больше, чем если бы то же самое сказал критик-мужчина. Слово правды – и господин в зеркале съеживается; он уже не столь жизнеспособен. Как же ему дальше жить, слыть знатоком, сеять свет среди непросвещенных, издавать законы, писать книги и, вырядившись, говорить спич на торжественном банкете, если дома за завтраком и обедом ему не дали вырасти в собственных глазах по крайней мере вдвое? Так думала я, катая хлебный мякиш, помешивая кофе, глядя на людей за окном. Зеркальный призрак жизненно необходим, он подстегивает мужчину, стимулирует его нервную систему. Отставьте зеркало, и мужчина, того гляди, умрет, как наркоман без дозы кокаина. Половина прохожих шагает на работу под властью этой иллюзии, думала я. Утром под ее теплыми лучами надевают они пальто и шляпы. На улицу выходят бодрые, уверенные, что будут желанными гостями на званом чае у мисс Смит; они, еще стоя на пороге гостиной, внушают себе: «Здесь каждый второй ниже меня» – и вступают в разговор с тем самомнением, с той самоуверенностью, которые так глубоко сказываются на жизни общества и наводят человека на любопытные мысли.
Эти размышления на опасную и увлекательную тему психологии другого пола – я надеюсь, вы исследуете ее, когда у вас будет пятьсот фунтов в год, – прервал официант со счетом. С меня пять шиллингов и девять пенсов. Даю официанту десятишиллинговую банкноту, и он идет за сдачей. А в кошельке лежит еще одна купюра. Я ее потому заметила, что до сих пор дивлюсь способности своего кошелька автоматически выдавать банкноты. Общество кормит меня, поит, дает мне постель и крышу над головой в обмен на известное число бумажек, оставленных мне тетей – тоже Мери Бетон.
Дело в том, что моя тетя свернула себе шею, гарцуя перед изумленной бомбейской публикой. Известие о наследстве дошло до меня ночью, почти одновременно с принятым законом об избирательном праве женщин. По почте пришло письмо поверенного, из которого я узнала, что мне завещано пятьсот фунтов в год. Из двух этих событий – обретения наследства и права голоса – деньги казались куда важнее. На что я раньше жила? Попрошайничала по редакциям, тут сообщишь о выставке ослов, там о бракосочетании, конверты надписывала, слепым старушкам читала, искусственные цветы делала, детишек азбуке учила за гроши. Вот, собственно, почти все занятия, доступные женщинам до 1918 года. Описывать этот поденный труд нет надобности,– вероятно, вы знали женщин, которые им занимались; рассказывать о трудностях жизни на такой заработок тоже, думаю, нет смысла,– возможно, вы пробовали. Но что меня до сих пор преследует хуже любых напастей, так это ад страха и озлобленности, который постепенно во мне вызрел. Все время делать работу, противную себе, и делать по-рабски, льстя и заискивая,– тогда это казалось необходимым, и ставки слишком высоки, чтобы рисковать. И постоянная мысль, что твой дар – невелик он, но скрывать его самоубийственно,– дар твой гибнет, и с ним ты, твоя душа,– все это словно ржой поедало весенний яблоневый цвет, точа у дерева самую сердцевину. Впрочем, как я сказала, тетя умерла, и отныне с каждой разменянной банкнотой ржавчина понемногу сходит, нет уже того страха и той озлобленности. Удивительно, подумала я, пряча серебро в кошелек и вспоминая былую горечь, какую перемену настроения вызывает надежный годовой доход. Никакая сила в мире не сможет отнять у меня моих пятисот фунтов моей свободы. Еда, дом и одежда навсегда мои. Покончено не только с напрасными усилиями, но и с ненавистью, горечью. Мне незачем ненавидеть мужчин, они не могут задеть меня. Мне незачем им льстить, они ничего не могут дать мне. И незаметно во мне вырабатывался новый взгляд на другую половину рода человеческого. Винить класс или пол в целом бессмысленно. Огромные массы людей не ответственны за свои поступки. Все движимы силами, обуздать которые в одиночку никто не в состоянии. Патриархам и профессорам тоже приходится бороться с бесконечными трудностями. Их воспитание столь же ущербно, как и мое. Развило в них не меньшие изъяны. Да, они имеют деньги и власть, но слишком дорогой ценой: вскармливая в себе хищника, терзающего им печень и легкие,– инстинкт обладания, страсть добычи, порождающие ненасытное желание отбирать у людей землю и добро, устанавливать границы и вешать флаги, строить линкоры и изобретать отравляющие газы, жертвовать своей жизнью и жизнями своих детей. Пройдите под Адмиралтейской аркой (а я как раз подошла к ней) или любой другой дорогой, прославляющей пушки и трофеи, и подумайте, что за доблесть там увековечена. Или понаблюдайте на весеннем солнце за маклером и знаменитым адвокатом, как прячутся они в тень делать деньги, деньги, деньги, хотя известно: человеку для жизни нужно всего пятьсот фунтов в год. Воспитанный человек не стал бы вынашивать в себе эти дикие инстинкты. Их порождают условия жизни. Недостаток цивилизованности, подумала я, глядя на статую герцога Кембриджского, особенно на его петушиный плюмаж. Я открывала эти недостатки, и мало-помалу мои горечь и страх уступили место жалости и терпимости; а через год-другой и они прошли, и наступило величайшее освобождение, свобода думать о сути вещей. То здание, скажем,– нравится мне или нет? А та картина – она прекрасна или нет? А эта книга – как, на мой взгляд, интересная или так себе? Воистину, тетино насле