Но не сегодня. Еще есть несколько дней. И в городе будет несколько, перед тем как лето окончательно отступит. Мальчик смотрит на друга, обнимает его худые плечи своей не менее худой рукой, и они спускаются к реке, чтобы забраться в одну из привязанных у берега лодок и посидеть немного, покачиваясь, представляя, что веревки на самом деле нет и они плывут себе куда-то.
Апельсиновое пирожное
И он увидел ее.
И я увидел ее.
Когда я пришел в кафе, она уже сидела. Она уже заказала кофе и апельсиновое пирожное. С шоколадом. И когда его принесли, я вдруг понял, какой я дурак.
Я увидел ее краем глаза – на улице, в трамвае, в кафе – это неважно, где. И подошел. И попросил номер ее телефона. Она посмотрела на меня. И зачем-то продиктовала номер.
Я тогда понял, что если не подойду к ней, то не случится что-то важное. Я понял, что случится что-то непоправимое. Я понял, что больше ее не увижу. И подошел.
Она дала свой номер и ничего не спросила. А я ничего больше не сказал. У меня в голове почему-то зазвучала песня Тома Уэйтса Picture in a Frame. Я буду любить тебя, пока колеса не отвалятся. Во-во, именно это.
Потом, вместе, мы часто слушали Тома Уэйтса.
В первые дни я больше всего боялся, что она забеременеет и бросит меня. Я понимаю, что это очень глупо. Что если чего и стоило бояться, то не этого. Я почему-то вбил себе в голову, что, забеременев, она меня разлюбит и бросит. Убежит от меня. То есть правильнее было бы ей всего этого бояться.
А потом однажды вечером я вдруг понял, что боюсь другого. Понял, что боюсь именно ее беременности. Это произошло мгновенно. Мы выходили из магазина. У нее было плохое настроение. (У нее и раньше бывало плохое настроение, дело не в этом.) Она что-то сказала. Не важно – что. И вдруг стало понятно, что ничего не будет. Не будет дорогих итальянских чашек (я даже услышал, как чашки зазвенели где-то на полке, узнав, что их не будет). Не будет недосмотренных вместе фильмов (еще какое-то время будут досмотренные). Не будет ссор (будут скандалы и ругань).
Потому что в ее голосе было равнодушие.
Потом опять все как будто вернулось.
Но равнодушию достаточно появиться всего один раз. Оно обязательно придет во второй. А на третий – оно у вас поселится.
Я все думаю про это апельсиновое пирожное. В то утро уже было понятно, к чему все идет. Мы все чаще ссорились. Хотя нет, мы не ссорились, мы просто друг друга раздражали.
Она разбудила меня телефонным звонком. Сказала, что сидит в кафе возле моего дома. Я хмуро поговорил с ней, хмуро собрался и хмуро пошел. Не побрившись. Только чуть-чуть водой пригладил волосы, оделся во что попало и пошел.
Я шел и внутренне сжимался, собирался. Готовил себя если не к битве, то к очередному противостоянию. Идти было недолго. Но накрутить себя я успел.
Она сидела в дальнем зале. Мне пришлось поискать ее. Даже сесть не может по-человечески. Она сидела в дальнем зале на кожаном диване и ждала – то ли меня, то ли заказ. Она ждала меня. Я дежурно поцеловал ее (прикоснувшись щекой к ее щеке, ощутил собственную небритость), сел рядом. Молча смотрю на нее. Начинай.
– Я вкусную штучку заказала.
У меня сжалось сердце. Это было сказано не нынешним ее голосом. Это был голос из тех нескольких месяцев. Которые прошли. И вдруг – так просто. Я был готов к чему угодно. Я собрался. Я надел панцирь. Но к этой внезапной нежности я готов не был.
Мы съели апельсиновое пирожное. В тишине. Или мы о чем-то говорили. Или играла музыка.
Я смотрел на нее. Маленькая голова с аккуратной прической. Мне вдруг очень захотелось, чтобы она положила голову мне на колени.
Она положила голову мне на колени.
Допив кофе, мы поругались из-за какой-то ерунды и разошлись, не попрощавшись.
Я очень долго не знал, какого цвета у нее глаза. Я постоянно смотрел ей в глаза (она даже однажды попросила не смотреть так часто) и не знал, какого они цвета. Каждый раз, когда мы расставались, я пытался вспомнить. Карие? Голубые? И не мог вспомнить. Мне казалось, что это очень глупо, что так не может быть. Я клял себя за невнимательность и забывчивость. Я обещал себе при первой же возможности это узнать. И запомнить.
Мы встречались. Я смотрел ей в глаза. И забывал про их цвет, забывал, что это важно.
Но однажды мне это удалось. Однажды я посмотрел ей в глаза и увидел их цвет. Они были карие. Или голубые. Я не помню.
Я позвонил ей на следующий день. Я где-то слышал, что надо звонить на третий, что это правило хорошего тона. Но, по-моему, это чушь.
Голос был тот самый, ее, с легким, еле различимым сипом. Такой голос бывает у людей, недавно начавших курить. Такой сип бывает у флейты.
Мы поговорили.
Через день мы еще поговорили.
А потом она согласилась встретиться.
Придя на встречу, я понял ужасную вещь. Я понял, что не помню, как она выглядит. Тогда, несколько дней назад, бросив на нее мимолетный взгляд, я не мог оторваться. Куда же я смотрел? Почему подошел? Надо ждать. Я в легкой панике оглядел вестибюль станции метро. Девушек было много. Из шуб, пальто, пуховиков выглядывали лица. Другие лица.
Когда пришла она, я просто понял, что это она. Я понял, почему тогда подошел к ней. Она была единственным вариантом развития дальнейших событий.
Уже через несколько минут (секунд?) мы ругались. Мы снова раздражали друг друга. Но каждый раз, когда я перебираю в памяти все хорошее (а хорошего было много), первым делом я вспоминаю – в основном только это и вспоминаю – апельсиновое пирожное, те несколько моментов какой-то особой общей тишины. И это больше, чем счастье. Это интимнее любой близости.
Вот так и получается. Думаешь о любви, а вспоминаешь апельсиновое пирожное. Вспоминаешь апельсиновое пирожное и чувствуешь любовь. Никто не знает, что это такое. Никто не знает, как оно выглядит. Вот мы и придаем этому – каждый свою – форму. Шоколадно-оранжевый треугольник из дешевой кондитерской.
Мы лежали. За окном был день. И у нас в комнате был день, но мы лежали. И вдруг за окном пошел снег. Нет, он пошел не вдруг, он просто пошел. Это был не первый снег. Стоял декабрь, снег лежал уже повсюду. И я сказал ей: «Посмотри, какой снег».
Мы много раз видели снег. Мы видели снег из окна, мы попадали под снег. Иногда он шел тихо. А иногда был снегопад.
– Посмотри, какой снег.
И она посмотрела. И он ей тоже понравился.
Стою на углу дома. Стою на углу ее дома. Мы не виделись давно. Мы решили увидеться. Мне ничего от нее не надо. У нее тоже кто-то есть. Почему-то волнуюсь. Отчего этот страх? И блаженство? Это она.
И я вижу ее.
Девушка, похожая на меня
Когда мы расстались (он сказал, что больше не любит меня; конечно, он что-то еще говорил), я потом долгое время, добираясь куда-нибудь на метро, пыталась увидеть девушку, которая могла бы ему понравиться, которую бы у меня получилось рядом с ним представить. Мне ни одна так и не понравилась. Не знаю, есть ли у него кто-нибудь сейчас. Просто если есть, то – кто?
У него такие волосы, они когда побольше отрастут, им можно придавать любую форму. Я проводила по ним, и они повторяли линию моей руки. Он так и ходил – то с пробором слева, то с пробором справа. Больше всего мне нравилось, когда он откидывал волосы назад или когда я ему их так зачесывала. А потом все само собой снова растрепывалось.
Я не ожидала, что все так резко закончится. Когда он сказал, что нам надо поговорить, я, честно говоря, сразу как будто почувствовала – по его голосу, по тому, как он подбирал слова. Но отогнала эти мысли, заставила себя думать (верить), что он действительно просто хочет о чем-то поговорить.
Говорил только он. А я приехала, окончательно забыв свое первое предчувствие, то, что осталось после телефонного разговора. Поэтому я оказалась совсем не готова услышать то, что услышала. И забыла то, что сама собиралась ему сказать. Вспомнила, когда уже ехала домой. На какую-то секунду даже стало почти смешно. А потом сразу – совсем не смешно.
Он почти не смотрел на меня тогда. Сидел прямо, не откидываясь на спинку скамейки, зажав сведенные ладони между коленями. Изредка поглядывал в мою сторону, но так, как будто разучился на меня смотреть, как-то неумело, исподтишка, как будто отщипывал от меня по маленькому кусочку и снова уходил в себя.
Я слушала его и чувствовала, как скамейка еле заметно вибрирует от звука его голоса. Раньше, когда мы стояли или лежали обнявшись и он что-то говорил, я всегда чувствовала эту вибрацию в его спине и она по моим рукам передавалась мне. Сейчас я сидела рядом с ним, смотрела на него, как он поеживается и вздрагивает – то ли от первого сентябрьского ветра, то ли еще от чего-то, слышала его, чувствовала, как этот вибрирующий звук проходит через меня, но – впервые в жизни – во мне не задерживается. Наверное, в какой-то момент я слишком зациклилась на этом, и у меня не получилось внимательно выслушать то, о чем он говорил. Поэтому когда он добрался до самого главного, до того, зачем он ехал сегодня сюда, в этот парк, когда наконец нашел в себе силы это высказать, я так и не поняла – почему. Я знаю, что все это время он мне объяснял или пытался объяснить, но, видимо, я слишком сосредоточилась на скамейке, которой передавался его голос – точно так же, как когда-то он передавался мне.
Он что-то еще договаривал, попытался обнять меня одной рукой – как-то ужасно неловко, как будто в первый раз видел и не знал, как ко мне подступиться. Как будто даже поцеловал (поцеловал?) в щеку, по-отечески. И вот он уже удаляется вглубь парка, к выходу. Его мальчишеская спина в кожаной куртке, ноги, всегда как-то по-особому его несущие (в детстве мне читали сказки – про Питера Пена, про Гамельнского крысолова – наверное, именно так я представляла себе их походку: грациозные и сильные ноги-спички, ступающие так легко, как будто несут на себе невесомое тело). Он шел не оглядываясь, и я следила за ним, пока его силуэт не затерялся среди прочих.