Начнем с упоминания так называемого королевского «мы» — лишь грамматически множественного, а семантически сугубо единственного числа. Никакого «кого-то еще» это «мы» не включает и не подразумевает — оно лишь чисто риторически умножает авторитетность монаршего «я». Ввиду редкости в современном контексте это «умножение личности» впечатляет своей странностью, хотя, по сути, ничем не отличается от столь же фиктивной — но привычной и потому стертой — арифметической операции, стоящей за употреблением 2‐го л. мн. ч. «Вы» в роли вежливого обращения к единственному адресату[461].
Но это крайности, где участие в формах якобы множественного числа «кого-то еще» чисто риторично, а фактически равно нулю. Чаще неадекватность «мы» состоит не в полном отсутствии одного из соучастников, а в том или ином силовом дисбалансе между ними, — вспомним выдачу «я», реально съевшего две булочки, за «мы», якобы съевших в среднем по одной, и притязания мухи, якобы пахавшей наравне с быком.
Так, в случае «мы», которое можно назвать академическим, главную, если не единственную, роль играет авторское «я», а в качестве «кого-то еще» выступает неопределенная группа второстепенных лиц — потенциальных читателей, от имени которых подчеркнуто инклюзивно ведется речь. Ср.
В настоящей статье мы рассмотрим… Согласимся, что… Обратим внимание на… Заметим… И тогда мы неизбежно придем к выводу…
Тут «я» как бы незаметно, с молчаливого согласия «вы», апроприирует их волю и соучастие, и равнодействующей становится своего рода скромность паче гордости («Интеллектуальная заслуга не только моя, а целого коллектива»).
Что касается гордости, то иногда грань между академическим «мы» и «мы» королевским практически размывается — в том случае, когда автор текста последовательно сосредотачивается лишь на своих личных мнениях и поступках, не оставляя места для подразумеваемого соучастия «кого-то еще». Ср. обнажение редукции «мы» до «я» у повествователя «Голубой книги» Зощенко:
Вот уже пятнадцать лет мы, по мере своих сил, пишем смешные и забавные сочинения и своим смехом веселим многих граждан <…> Перелистав страницы истории, мы отыскали весьма забавные факты и смешные сценки <…> Каковые сценки мы также предложим вашему вниманию <…>
То есть я (!) не знаю, может, наш (!) грубый солдатский ум, обстрелянный тяжелой артиллерией на двух войнах, не совсем так понимает тончайшие и нежнейшие поэтические сплетения строчек и чувств. Но мы осмеливаемся приблизительно так думать благодаря некоторому знанию жизни <…>[462]
Такое «мы», то есть особое риторическое «я», разумеется, уже не инклюзивно, а эксклюзивно (если применительно к 1‐му л. ед. ч. вообще имеет смысл говорить об инклюзивности/эксклюзивности).
9. Но и когда речь ведется в рамках корректно инклюзивного множественного академического «мы», территориальная напряженность готова проявиться в любой момент.
Позволю себе привести характерный обмен мнениями, последовавший за моим докладом по поэтике в байройтском
Институте Иностранных Языков, где немецкие друзья устроили мне, неимущему эмигранту (в первый мой европейский семестр, осенью 1979 г.), лекцию. Лекция изобиловала структурно-семиотической терминологией, и когда дело дошло до вопросов, мистер Филипс [тамошний преподаватель английского], с изысканными до манерности интонациями оксфордского «дона», спросил:
— Do we really need a metalanguage? («Действительно ли нам нужен метаязык?»).
Устав от сомнений в пользе науки еще в России, я обратил на мистера Филипса накопившийся запас иронии, причем постарался облечь ее в «британские» тона.
— Это зависит от того, кто «мы». Если «мы» — рядовые читатели, то метаязык нам ни к чему. Если «мы» — специалисты в области литературы (критики, литературоведы, преподаватели), он может быть полезен, хотя «мы» этого, как правило, не подозреваем. Если же «мы» — теоретики литературы, метаязык совершенно необходим[463].
Стратегия моей отповеди противнику метаязыка состояла в переводе разговора на, вот именно, метауровень, результатом чего было постепенное, но неуклонное выдавливание собеседника из состава «мы», в его устах полемичного, но безусловно инклюзивного, а в моих — де-факто, хотя и не де-юре — безжалостно эксклюзивного.
К академическому «мы» близко еще более размытое, почти безличное общечеловеческое «мы» (которому во французском соответствует on, а в немецком man), фигурирующее в таких общеобразовательных — а потому и общеинклюзивных — утверждениях, как:
В радуге мы различаем семь цветов; Из геометрии мы знаем, что сумма углов треугольника равна…; Что же мы имеем в результате…?
На противоречии между этим безразмерным «мы» и «мы», контекстуально вполне конкретным и территориально ограниченным, строятся такие комические конфликты, как в следующей записи Ильи Ильфа:
Докладчик: «На сегодняшнее число мы имеем в Германии фашизм». Голос с места: «Да это не мы имеем фашизм! Это они имеют фашизм! Мы имеем на сегодняшнее число советскую власть»[464].
Но не исключено и бесконфликтное соседство и даже слияние двух подобных «мы». Ср. у Пастернака в «Волнах»:
Мы были в Грузии. Помножим
Нужду на нежность, ад на рай,
Теплицу льдам возьмем подножьем,
И мы получим этот край[465].
Первое мы достаточно конкретно: оно состоит из лирического «я» и его спутников, одного или более. Если читать стихотворение как воспоминания, обращенные только к былым спутникам, это мы будет звучать инклюзивно (как: *помните, как мы с вами…); если же воспринимать опубликованные стихи как в общем случае обращенные ко множеству потенциальных читателей, то же самое мы окажется эксклюзивным. Но в любом случае следующее мы и связанные с ним глагольные формы 1‐го л. мн. ч. относятся уже ко всей читающей публике и, шире, ко всему мыслящему человечеству, являя типичный случай общеобразовательного (в духе школьного урока математики: помножим…, возьмем…, и получим…) и потому инклюзивного «мы». Причем перетекание одного «мы» в другое проходит практически незаметно и бесконфликтно.
10. До сих пор речь шла о непропорциональном перевесе «я» в составе «мы». Другой характерный вариант неравномерности участия «я» и «кого-то еще» в субъектности «мы» строится, напротив, на незначительности, если не сугубой формальности вклада «я» по сравнению с решающей ролью некого институционального мы (учреждения/коллектива/государства), с которым «я» себя грамматически отождествляет. Ср.
В 1904 году войну с Японией мы проиграли, но сорок лет спустя взяли реванш; Ну, в том чемпионате мы разгромили и американцев, и канадцев; Мы отстали от передовых стран на 50–100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут[466].
Это институциональное «мы» может употребляться как инклюзивно — при обращении к «своим», так и эксклюзивно — в разговоре с «чужими»[467]. Но в любом случае имеет место преимущественно символическое самоотождествление говорящего с «мы», фактическая же принадлежность «я» к этому «мы» не обязательна, — как, например, в случае с «нашей» спортивной командой[468].
Разумеется, и тут есть простор для территориальных игр. Приведу еще один эпизод из собственного опыта:
Преподавая в 1987 году в Констанце, на юге Германии, я <…> жил в загородном доме отсутствовавшей коллеги и ездил в университет на ее машине. В первый же день я пришел в ужас от настырности немецких водителей. Этими впечатлениями я поделился с коллегами по кафедре.
— Наверно, — сказал я <…> — я чего-то недопонимаю? Может, статистика катастроф не такая плохая?
— Статистика ужасная, — раздался хор голосов.
— Тогда в чем же дело? Или у вас агрессия в крови, и вам кажется, что вы на танке? Так все равно войну-то выиграли мы!
— Вы? А кто «вы»?
Вопрос был поставлен грамотно. Все-таки передо мной сидели не какие-то вообще «фрицы», а слависты, филологи, семиотики. Я нашелся:
— Кто «мы»? Мы — русские, мы — американцы и мы — евреи!
<… Мой> ответ был подготовлен давним осознанием того, что из России я уехал по еврейской линии, в Америке воспринимаюсь как русский, а в Европе схожу за американца[469].
С точки зрения рассматриваемой здесь проблематики, мой риторический маневр состоял в нахальном овеществлении моей сугубо символической причастности к судьбам сразу трех великих наций. Действительно, я лично не пострадал от Холокоста, не воевал на фронтах Второй мировой и к победе над нацизмом имел лишь самое отдаленное отношение.
Совмещение в одном тексте коллективного «мы» с «мы» институциональным, да к тому же еще и с безосновательным выпячиванием символического «я», доведено до комизма в песне Визбора «Рассказ технолога Петухова о встрече с делегатом форума» (1964)[470]