нами, проявляется его воля к карнавальному доминированию над «царем горы». Довершает этот прагматический ход Бобынина то, что далее он говорит прямым текстом, отрицая — в рамках избранного им для ответа инклюзивного нами — общность с министром (разница между ними есть, и она не в пользу министра). Успех этого отрицания общности (министра с зеком) контрастирует с предшествующим провалом отрицания (его общности с Герингом).
13. Последним рассмотрю одно из стихотворений пастернаковского сборника «Второе рождение» (1932). В тот период для поэта было характерно не настояние на границах (будь то экспансионистское или оборонительное), а напротив, готовность к их смазыванию ради жертвенного слияния с Другим — вскоре ставшая мемом жажда труда со всеми сообща и заодно с правопорядком («Столетье с лишним — не вчера…»).
Эта установка в духе стокгольмского синдрома неизбежно приходила в конфликт с вниманием к неповторимому собственному «я»:
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не подымаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней?
«Борису Пильняку» (1931)[479]
Так что территориальность никуда не девалась, и на долю читателя выпадало следить за лавированием лирического «я» по очень пересеченной местности.
Обратимся к стихотворению «Когда я устаю от пустозвонства…»:
Когда я устаю от пустозвонства
Во все века вертевшихся льстецов,
Мне хочется, как сон при свете солнца,
Припомнить жизнь и ей взглянуть в лицо.
Незваная, она внесла, во-первых,
Во все, что сталось, вкус больших начал.
Я их не выбирал, и суть не в нервах,
Что я не жаждал, а предвосхищал.
И вот года строительного плана,
И вновь зима, и вот четвертый год
Две женщины, как отблеск ламп «Светлана»,
Горят и светят средь его тягот.
Мы в будущем, твержу я им, как все, кто
Жил в эти дни. А если из калек,
То все равно: телегою проекта
Нас переехал новый человек.
Когда ж от смерти не спасет таблетка,
То тем свободней время поспешит
В ту даль, куда вторая пятилетка
Протягивает тезисы души.
Тогда не убивайтесь, не тужите,
Всей слабостью клянусь остаться в вас.
А сильными обещано изжитье
Последних язв, одолевавших нас[480].
Попробуем составить список действующих лиц этого сценария. В первом приближении (с предположительными наиболее очевидными отождествлениями акторов) получаем:
я (мне);
льстецы;
новый человек;
жизнь (ей, лицо, она);
большие начала (их);
строительный план (= проект?);
две женщины (им, вас);
будущее (= время = даль?);
мы;
калеки (= моя слабость = наши последние язвы);
все;
новый человек (= сильные);
вторая пятилетка;
душа.
Дальнейшее сокращение числа сущностей натыкается на неустранимые двусмысленности. Кому/чему льстят нынешние пустозвоны? Тяготам строительного плана (= телеге проекта)? Новому человеку? Как соотносятся большие начала жизни с телегой проекта, а та — с тезисами души? И чьей души? Понятно, что не души вековых льстецов, но чьей же? Пятилетки? Моей? Нашей? Нового человека — любителя тезисов? Души всех, кто жил в эти дни? Чего ждать калекам — оздоровляющего изжития их язв или гибели под безжалостной телегой проекта?
Двусмысленностью окутано и движение времени — центральная тема стихотворения.
С одной стороны, все вроде бы хронологично: позади века, припоминается прошедшая жизнь, идут годы пятилетки, тезисы души тянутся во временную даль, в будущем ожидается всеобщее исцеление. С другой стороны, непонятно, в будущем ли мы уже или все еще в настоящем, в котором горят и светят (в наст. вр.) две женщины. А, может, и вообще в прошлом — этих днях, в которых жили (в прош. вр.) некие все?
И непонятно, где при этом те мы, которые из калек: вообще не в будущем или все-таки в нем, но раздавленные телегою проекта? Да и сам я, как подсказывает амбивалентное твержу, видимо, не уверен в том, что говорит.
Непонятно также, к чему относится сравнительный оборот, начинающийся с как все: к Мы в будущем… или к твержу я? Но от этого зависит смысл: мы вместе со всеми уже находимся в будущем? или я всего лишь твержу вместе со всеми, что мы будто бы в будущем?
Аналогичным образом, неясно, чему подчинен оборот всей слабостью в заключительной строфе:
— сказуемому клянусь — в качестве антонимической замены привычного оборота всеми силами, замены, продиктованной фатальным несходством «я» с сильными?
— или инфинитиву остаться — с парадоксальным настоянием я на передаче своих слабостей тем, кто переживет его и войдет в самое далекое будущее?
Ведь то будущее, о котором я твержу как об уже наступившем, — еще не полное и окончательное, еще не та даль, куда время поспешит после смерти «я» — в ходе второй пятилетки, которая последует за годами строительного плана (= первой пятилетки). Но тогда непонятно, почему наши язвы «я» объявляет одолевавшими нас в прош. вр., хотя вероятную принадлежность к калекам описывает в наст. вр., а потребность в таблетке — даже в буд. вр. (не спасет).
А как в стихотворении обстоит дело с мы? Начать с того, что, в отличие от я, мы появляется только во второй половине текста — в обращении к двум женщинам[481], которые вне него упоминаются в объективном 3‐м л. мн. ч. (горят и светят; твержу я им). Это «мы» явно инклюзивное, включающее как минимум «я» и двух женщин-адресаток, а также, вероятно, и некоторый более широкий круг «своих». Более того, осторожно, как бы ненароком и с многочисленными оговорками (см. выше), к этому «мы» подключаются и все, кто жил в эти дни, то есть, по сути, все население страны, тяготеющее к «мы» институциональному.
Местоимение нас остается инклюзивным, но включающим только своих, и в последней строфе. Однако его итоговое положение в самом конце текста и характеристика обозначаемых им лиц как в будущем свободных от язв прошлого опять-таки свидетельствуют в пользу желанности его расширенного, как бы условно инклюзивного, общенародного, институционального понимания.
Отношение Пастернака к институциональному советскому «мы» было двойственным.
В «Высокой болезни» (1923–1928) лирическое «я» подчеркнуто отстранялось от такого вынужденно употребляемого «мы»:
Уж я не помню основанья
Для гладкого голосованья <…>
В зияющей японской бреши
Сумела различить депеша <…>
Класс спрутов и рабочий класс <…>.
Но было много дел тупей
Классификации Помпей.
Я долго помнил назубок
Кощунственную телеграмму:
Мы посылали жертвам драмы
В смягченье треска Фузиямы
Агитпрофсожеский лубок[482].
Но в «Весеннею порою льда…» (1932) — в почти до косноязычия идейной последней строфе этого стихотворения и тем самым всего сборника «Второе рождение» — «я» находит-таки основание для полного слияния с институциональным «мы»:
И так как с малых детских лет
Я ранен женской долей,
И след поэта — только след
Ее путей, не боле,
И так как я лишь ей задет
И ей у нас раздолье,
То весь я рад сойти на нет
В революцьонной воле[483].
Остроумным совмещением обеих установок станет оксюморон, отчеканенный поздним Пастернаком, правда не в стихах, а в порядке устного table-talk’а:
Как-то Борис Леонидович рассмешил Анну Андреевну и всех нас такой фразой: — Я знаю, я — нам не нужен[484].
Поэту пришлось-таки осознать свою фактическую невключаемость в принципиально общеинклюзивное институциональное «мы». Как тому Зайчику.
Ардов М. В. 1995. Легендарная Ордынка // Ардов М. и др. Легендарная Ордынка: Сб. воспоминаний. СПб.: Инапресс.
Ахматова А. А. 1998–2000. Собр. соч.: В 6 т. М.: Эллис Лак.
Бабель И. Э. 2014. Рассказы. СПб.: Вита Нова.
Гоголь Н. В. 1978. Собр. соч.: В 7 т. Т. 5. М.: Худож. лит.
Дмитриев И. И. 1986. Сочинения. М.: Правда.
Жолковский А. К. 2003. Эросипед и другие виньетки. М.: Водолей Publishers.
Жолковский А. К. 2010. Горе мыкать // Он же. Осторожно, треножник! М.: Время. С. 175–197.
Жолковский А. К. 2023. К семантике пятистопного хорея: Об одном архисюжете Х5жмжм // Вопросы литературы. № 3. С. 107–140.
Зощенко М. М. 2008. Голубая книга. М.: Время.
Ильф И. И. 1957. Записные книжки. М.: Сов. писатель.