В общем, предреволюционная Россия не зарулила в общий кризис капитализма, как полагали марксисты советского времени, и не пошла своим особым (неевропейским) путем, как полагают сейчас сторонники так называемой теории «русской матрицы». Россия делала в общих чертах примерно то же самое, что делали другие страны – те, которые сегодня считаются успешными и развитыми. И именно на пути к успеху у нас (и во многих других странах) произошел срыв из модернизации в революцию.
Те горожане, которые активно участвовали в революции, были, по всей видимости, вчерашними крестьянами. Люди из деревни активно переселялись в город. Как показывает Миронов, в 1869–1910 годах численность крестьянства в Петербурге выросла в 5,3 раза, тогда как общее число жителей только в 2,5 раза [Там же: 209]. Оказавшись в российской столице, эти вчерашние крестьяне столкнулись с совершенно новым для них образом жизни: странным, непривычным, непонятным, пугающим и провоцирующим неожиданную реакцию.
Во-первых, сильно изменились жилищные условия. Ночевать приходилось иногда в казарме, а иногда прямо на заводе, возле станка. В сельской избе, конечно, крестьяне тоже жили тесновато, но чем качественно отличалась теснота городская от сельской – в городе в подобных условиях трудно было завести семью.
Во-вторых, в городе не имелось той социальной поддержки, которая нужна человеку для нормальной жизни. В сельских условиях она обеспечивалась большой семьей (отцами, дедами, влиятельными родственниками) и крестьянской общиной. В городских – ни того ни другого не существовало. И поскольку совсем не было детских садов, трудно оказалось воспитывать ребенка.
В-третьих, в город на заработки перебирались из деревни в основном мужчины. Женщин-работниц было значительно меньше. Таким образом, даже если молодой человек хотел жениться, несмотря на различные житейские трудности, он мог просто не найти себе супруги в ближайшем окружении.
В-четвертых, среди городских рабочих существовал так называемый «молодежный бугор, рассматриваемый некоторыми социологами как важная предпосылка революционных выступлений» [Там же: 215]. Иными словами, доля молодежи в общей массе населения оказалась высока, но при этом завести семью было трудно.
К 1913 году, – отмечает Миронов – «по стране в составе промышленных рабочих мы находим около 1 млн молодых одиноких мужчин и около полумиллиона одиноких молодых женщин, по причине дисбаланса полов матримониально и сексуально озабоченных, раздраженных и не удовлетворенных жизнью уже только потому, что в стране, где так ценились семья и дети, многие из них не имели ни того, ни другого. В ситуации реальной невозможности удовлетворения фундаментальных, базисных потребностей у человека рождается конфликтное отрицательно эмоциональное состояние – недовольство, разочарование, тревога, раздражение и даже отчаяние – то, что называется в психологии фрустрацией, которая часто находит проявление в агрессивном поведении, направленном против действительного или мнимого его источника. Фрустрированные люди легко вовлекаются в политические движения протестного характера, становясь легкой добычей разных политических и религиозных пророков, сочувствующих им и обещающих быстрое изменение жизни к лучшему, если они будут следовать их принципам или призывам» [Там же].
Естественно, «взрывная» революционная масса образовывалась не только благодаря напряженности, связанной с одиноким и неприкаянным образом жизни молодых городских рабочих. Примеров проблем, возникавших в ходе модернизации, можно приводить много. Горожане в первом поколении, недавно лишь выбравшиеся из деревни, были фрустрированы одиночеством, несправедливостью, социальной незащищенностью, отсутствием авторитетов, на мнение которых можно опереться в кризисной ситуации. Все это в совокупности создавало возможность революции.
«Модернизация способствует росту социальных, политических и экономических противоречий, – пишет Миронов, – вследствие чего, чем быстрее и успешнее проходит модернизация, тем, как правило, выше конфликтность и социальная напряженность в обществе. <…> Необыкновенный рост всякого рода протестных движений порождался с одной стороны дезориентацией, дезорганизацией и социальной напряженностью в обществе, с другой – полученной свободой, ослаблением социального контроля и возросшей социальной мобильностью, с третьей – несоответствием между потребностями людей и объективными возможностями экономики и общества их удовлетворить. Общество испытало так называемую травму социальных изменений, или аномию успеха» [Там же: 21].
Вот из этой-то аномии успеха, как ни парадоксально, произошли наши печальные революционные последствия. Они не были, конечно, жестко предопределены ходом модернизации, но травмы социальных изменений делали их весьма вероятными.
Странные ошибки «специалиста» по революциямДжин Шарп и его теория освобождения
Удивительно тоненькая и очень просто написанная книга Джина Шарпа «От диктатуры к демократии. Стратегия и тактика освобождения» (М.: Новое издательство, 2012) намного популярнее в широких читательских массах, чем любая классическая научная работа о революции.
Одни люди считают Шарпа классиком политологии, объясняющим народу, как правильно добиваться свободы с помощью стратегии ненасильственного сопротивления. Другие – расценивают Шарпа в качестве врага, подстрекающего свободные народы к мятежу в интересах господства мирового капитала. Но на самом деле небольшая книжечка Шарпа не является ни серьезным политологическим исследованием, ни злобной вражеской методичкой. Скорее, она является изложением мыслей автора по исторической социологии, точнее по тому ее разделу, в котором изучаются революции. Однако в мыслях этих содержится целый ряд серьезных ошибок, которые делают данный «трактат» малопригодным для борьбы за освобождение. И уж точно можно сказать, что работа Шарпа не несет никакой угрозы нынешней российской политической системе.
Автор начинает свою книгу с, казалось бы, верного утверждения:
Благодаря главным образом ненасильственному неповиновению, с 1980 года пали диктаторские режимы в Эстонии, в Латвии и Литве, в Польше, в Восточной Германии, в Чехословакии и Словении, в Мали, в Боливии, на Филиппинах и на Мадагаскаре (с. 10).
Увы, на самом деле утверждение это является столь большим упрощением сути сложных процессов, что, скорее, искажает истину, чем помогает к ней подобраться.
Представление о том, что эстонцы, литовцы или латыши добились свободы благодаря своему ненасильственному протесту, совершенно неверно. Точнее, протест такой, конечно, был. Я восхищался тогда и до сих пор восхищаюсь тем мужеством и тем единством, которое эти народы продемонстрировали на рубеже 1980–1990-х годов. Но «после того» не значит «вследствие того». Свобода балтийских государств стала результатом сочетания целого ряда обстоятельств, среди которых мирный протест играл важную, но даже не первостепенную роль. В теориях революции часто отмечают, что они в большой степени зависят не только от низового протеста, но и от раскола элит, от международной обстановки, от господствующих в обществе идей (см., например, анализ теории Джека Голдстоуна в этой главе). Все перечисленные факторы надо учитывать, чтобы понять суть процессов, которые происходили на рубеже 1980–1990-х годов.
Сама возможность протестовать появилась благодаря расколу советских элит. То есть, во-первых, благодаря новому курсу Михаила Горбачева, а во-вторых, потому, что среди балтийских элит нашлось много сторонников демократизации, несмотря на то что формально эти люди принадлежали к Коммунистической партии. Я сам видел, как в октябре 1988 года Арнольд Рюйтель – глава Верховного Совета Эстонии посетил первый съезд эстонского Народного фронта и даже в какой-то момент подсел в зале к его лидеру Эдгару Сависаару, что вызвало переполох среди множества свободно присутствовавших на этом мероприятии журналистов зарубежных изданий. Коммунистическая элита готова была идти навстречу своему народу, и это создавало возможность ненасильственного массового протеста.
Не меньшее значение, чем раскол элит, имела та широкая поддержка, которую русская интеллигенция оказала балтийским народам в их стремлении к свободе. Если бы русские демократы на манер демократов революционных времен начала ХХ века хотели бы лишь к словам «единая и неделимая Россия» добавить слово «демократическая», до сих пор на карте Европы не было бы ни Эстонии, ни Латвии, ни Литвы. Ненасильственный протест оказался важен именно потому, что это был, в первую очередь, русский ненасильственный протест. А он уже сформировал возможность для демократизации как в Балтии, так и в других регионах СССР.
Ну и конечно, огромное значение для демократизации имела принадлежность балтийских народов к европейской культуре, или, точнее, их самоидентификация как европейцев. Протесты тогда имели место в разных местах Советского Союза, однако результаты получились совсем разные. Эстонскую, украинскую и российскую демократии даже трудно сегодня именовать одним словом: настолько они различны.
В общем, если мы будем надеяться, что какая-нибудь новая революция произойдет благодаря низовому протесту и не станем обращать внимание на другие условия, ждать перемен придется до «второго пришествия».
Продолжим, однако, читать Джина Шарпа. Далее он отмечает, что сторонникам перемен необходимы стратегический план, а также бдительность, упорный труд и твердая дисциплина в борьбе за свои цели [Шарп 2012: 75]. Подобные советы может давать любой человек, не изучавший опыта ненасильственных революций и не имеющий за спиной исследовательского института. Это все равно что говорить: «Лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным».