– это век уже позапрошлый. И мы здесь все – все до единого, уверяю вас, очень скоро будем так же, как и они,– унесенные ветром!
Толстый Сэм вдруг сплюнул через плечо и постучал костяшками пальцев по деревянной спинке кресла.
–Но я точно так же уверяю вас, дорогие мои! Времена меняются! Так было всегда! И я уверен, что сейчас в европейском искусстве наступает новый виток старой спирали – опять вперед выходит тонкий вкус, мысль, изящество!
–А почему вы так в этом уверены?– спросила Алла.
–А потому что кукурузные початки, Алла Юрьевна, всем уже надоели. А вывернуться наизнанку собственной кожей нельзя иначе, как только через мысль. Кожу-то на себе резать очень больно! И вот тут-то как раз появимся и мы с нашей новой замечательной постановкой, в которой главное – это как раз не костюмы, не лестницы, не другой антураж, а мысль! Можно показать мысль через взгляд, через паузу, поворот головы… А вы хотите новую трактовку образа передать посредством Агафьи Тихоновны, которая гукается с гимнастической проволоки на двенадцать стульев…
–Вадим Сергеевич, а кто такая Агафья Тихоновна?– тоненьким голоском спросила Присси.
Я посмотрел на нее – она не придурялась.
–Варвара Николаевна, сколько вам лет?
–Двадцать один…
–Понятно. В таком случае пойдите в библиотеку и возьмите там книгу почитать. Называется «Двенадцать стульев». Авторы – Илья Ильф и Евгений Петров. Когда прочитаете, мне расскажете.
–Я, Вадим Сергеевич, сегодня же из Интернета скачаю,– послушно записала в телефон название романа Присси-Варя, и я не без ужаса убедился в том, что она действительно не знает, что такое «Двенадцать стульев». Ей-богу, меня бы больше устроило, если бы она меня разыграла. Но одновременно я почему-то развеселился.
–Мои прекрасные, замечательные, унесенные ветром коллеги! Все будет хорошо. Все будет просто отлично! У нас впереди еще прекрасная долгая жизнь. Концертмейстер, прошу к роялю,– я сделал завершающий дискуссию округлый жест двумя руками.– Мы начинаем с песни рабов, возвращающихся после работы с поля.
–И все как один с кукурузными початками в штанах,– добавила Надежда-Скарлетт с вполне миролюбивым выражением лица и тоже пошла на свое условное место – встречать рабов. После хора была ее ария.
Все как-то успокоились. Алла, я видел, глубоко дышала, как бы подготавливаясь этим к пению. Присси поверх своих специально продырявленных на коленках джинсов, в которых она ходила и летом и зимой, напялила длинную цветастую юбку с оборками, якобы для того, чтобы лучше войти в роль. Я хлопнул в ладоши. Прозвучали несколько вступительных аккордов, и за ними грянул хор. Репетиция прошла вполне плодотворно, и я успокоился. Хотя отсутствие Бориса смущало меня. По какому праву он ушел, ничего не сказав? От него исходила опасность, я это чувствовал. Его поведение, его презрительный взгляд, наконец, его ноги постоянно вызывали во мне раздражение. Не хочешь со мной работать – вали отсюда! И злоба моя вовсе не зависела от его ориентации. Да будь он хоть серо-буро-малиновый, мне абсолютно все равно. Мое раздражение имело в своих корнях скорее классовую неприязнь. Уж больно противен он мне был, когда подкатывал к театру на своей великолепной спортивной машине. Несколько раз он парковался рядом со мной, и тогда я подозревал, что Борис делает это нарочно, для того чтобы подчеркнуть разницу. Но потом я понял, что он, наверное, даже не запомнил мою машину – настолько она казалась ему серенькой и по модели, и по дизайну. Хотя, когда мы только с Борисом познакомились, он не вызвал у меня неприязни сразу – ну, выворачивает при ходьбе ноги, ну завязывает разные шнурки. Я думал, многое в Борисе – еще болезнь роста, желание доказать, что он не только сын высокопоставленных родителей, но и сам что-то значит. Но когда я увидел в нем примитивное желание играть на посредственном, на остреньком, на том, что всегда будет ниже пояса… Когда я понял, что всегда и во всем этот человек будет противоречить мне не из-за простого самолюбия, а потому, что у нас и в самом деле абсолютное разное представление о том, что и какими средствами мы должны делать… Тогда я понял, что передо мной, как ни глупо это звучит,– высокопоставленный идейный противник. И я любыми средствами должен от него избавиться.
Мне неприятна была эта мысль. Гораздо больше мне хотелось иметь в Борисе союзника. Фактически после Лехи у меня не было друзей. Я не искал сближения ни с кем, я был осторожен и насторожен, как пес, которого одни люди почему-то выгнали из дома на улицу, а потом другие подобрали, перевезли в новый просторный дом и сказали: «живи», но никогда не хвалили, не чесали за ухом, не ласкали.
Мне неприятно быть резким с Борисом еще и потому, что невольно я вспоминал, как в моем собственном детстве я отличался от других ребят из нашего двора. И до поры до времени меня самого безжалостно били. Я старался не реветь, когда шел домой из школы, но мама, конечно, видела и кровь, и синяки.
–Ты что, не можешь дать сдачи?– после второго или третьего такого избиения она спросила меня.
–Не могу.
–Они что, намного сильнее?
Я ничего не ответил, только заплакал. Если бы она не спрашивала меня, мне было бы даже легче переносить боль. Но после ее вопросов я понял, что все равно не смогу дать сдачи. И я не способен напасть первым – ни лицом к лицу, ни из-за спины, и не стану никого подговаривать нападать предательски – втроем или вчетвером из-за угла. Тогда мама после очередной такой подлой драки – в начале зимы классе в третьем – сама подкараулила двоих моих обидчиков. Потом она рассказывала, что когда увидела их – двух вполне упитанных шестиклассников с огромными рюкзаками, с какими мы все тогда ходили в школу, и в тяжелых высоких ботинках,– она не выдержала. Она ведь подкарауливала их для того, чтобы поговорить, спросить, из-за чего они меня бьют. Но когда она увидела их тупые и грубые, хотя и детские еще физиономии, что-то ужасное, как она сказала тогда, поднялось в ней. Она быстрыми шагами подошла к одному из парней и, не дав опомниться, всем телом прижала его к забору. И стала уже не спрашивать, а дубасить – и не просто так, слегка, для острастки, а по полной программе. И я стоял и смотрел, как с его башки слетела шапка и голова колотилась об забор. И мне не было ни стыдно, ни неприятно, потому что я знал, что сам я с этими двумя бугаями ни за что бы не справился, а они сейчас нагнали бы меня и сами бы прижали к этому забору.
Приятель того пацана испугался и убежал.
–Знать будешь, мразь, как обижать младших! Вот теперь пришла твоя очередь, получай!– повторяла как заведенная моя мама, пока на крики не выскочила какая-то женщина и не отодрала маму от жертвы. Мама дала ему под зад еще два пинка и, вытирая свое лицо – все красное и мокрое, пошла домой. А мой мучитель, громко ревя, подобрал с земли шапку и поволочился куда-то со своим рюкзаком. У меня даже немного стучали зубы – так отчетливо я почувствовал, что если бы не мама, то сейчас бы вот такой же избитый, с расквашенным носом и ноющими боками, волочил бы домой свой истоптанный в грязи рюкзак. Мне было плохо – не от того, что я пожалел того пацана, мне еще даже хотелось подбежать и треснуть его чем-нибудь тяжелым сзади. А оттого, что в этот день я как-то по-особенному ощутил несовершенство мира. Ведь я испытывал радость от того, что месть свершилась, и угрызения совести, что свершилась она мамиными руками. Я осознал, что надо быть очень сильным, но боялся, что никогда таким уж сильным стать не смогу. И с какой-то особенной горечью тогда я пожалел, что, скорее всего, никогда не решусь прибегнуть к какой-нибудь посторонней силе – вроде помощи какого-нибудь волшебника или таинственных атрибутов вроде волшебной палочки, и всегда мне придется ковыряться самому.
Весь тот вечер мама с бабушкой сидели, запершись в квартире на все замки. Ожидали, что к нам заявятся разгневанные родители – разбираться, кто прав, кто виноват, и выстраивали свою линию защиты. Но никто не пришел. Что интересно, после того случая от меня во дворе отстали. А на следующий год оказалось, что я – единственный не только в нашем дворе, но и во всей нашей школе, кто умеет прилично играть на целых трех музыкальных инструментах.
–Конечно, у него же мама в музыкалке работает,– как-то сказал, когда я проходил по двору, мой уже выросший на год обидчик. Я ничего не ответил, а еще через год меня послали на областной конкурс юных исполнителей с номером, который назывался «Фигаро здесь, Фигаро там». Я привез почетную грамоту и денежный приз. Грамоту бабушка повесила на стенке в рамку, а почти весь призовой фонд потратил на покупку в ближайшем магазине двух упаковок пепси-колы – двенадцати двухлитровых бутылок, хотя мама советовала мне купить кроссовки.
–Можно было бы и чего-нибудь покрепче,– сказали те мальчишки, что были постарше меня, но так или иначе мы спрятали упаковку в заброшенный сарай и целый месяц надувались пепси-колой. После чего уже во дворе меня никто и никогда не трогал.
Когда я сел в машину, зазвонил телефон. Высветился незнакомый номер.
–Вадим Сергеевич, это Варя. Варвара…– Я узнал голосок Присси.
–Да, Варенька?
–Вадим Сергеевич, вы извините, но я случайно слышала… Борис Витальевич уговаривал Аллу и Надежду отказаться от ролей. Он хочет сам поставить эту оперу. И якобы где-то там об этом уже хлопочут.
–Спасибо, Варенька, я разберусь.
–Вадим Сергеевич!– Она затараторила ну в точности, как Присси.– Вы имейте меня в виду! Я знаю все партии наизусть!
–Отлично, Варя. Лишняя тренировка пойдет тебе на пользу. А я запомню, что ты знаешь все партии.
–Спасибо, Вадим Сергеевич!
–Варвара!– Я придал своему голосу строгости, сколько мог.– Запомни, что пока ты – только Присси.
–Я знаю все партии, Вадим Сергеевич…
–Я помню. Помню. Спасибо, Варя. До завтра.
Я отключился, и сразу же передо мной возникло слово. Оно было словно выписано огнем на уже сумеречном небосклоне. «Предательство!» Неужели оно будет сопровождать меня всю жизнь?