– А вы?
– И я выписываю. Зимой иногда просматриваю, но в основном просто поддерживаю прессу. Слишком мудрено. Я предпочитаю книги. Да, доктор, с мозгами нынче кризис. Нам нужен какой-то обучающий курс по рациональной реализации эксплуатации и интерпретации регистрации.
Мы замолчали. Призадумались.
– Вот, поглядите, мальчонка с палкой. Мать о нем говорит – непоседливый ребенок. Вы должны с ним познакомиться поближе. Это нечто.
– Небось плохо ест?
– Угадали. С самого рождения. А что, у вас в городе правда приходится детей уговаривать поесть?
Тишина. Я остановился. Мы посмотрели на поле и луга. Первый день. Деревня. Красиво. Гляжу. Тихо.
«Что это за дерево?», «Какая это птица поет?», «А вот это как называется?» – спрашиваю.
А он – вежливо, мягко, благожелательно:
– Видите?
– Где?
– Там, на лугу, во-он, то, что движется? Четыре ноги, рога и хвост?
– Вижу.
– Это, доктор, знаете что? Это коровы.
– Коровы?
– Да-а.
– Я знаю. Вы думаете – не знаю, не видел никогда?
Он улыбнулся и говорит:
– Ну и отлично. А то я подумал… вдруг не знаете?
Дошкольник
Уже назавтра судьба свела меня с дошкольником. (Тот самый непоседливый ребенок, который плохо ест.)
Познакомила меня с ним мать. Сказала:
– Подай пану доктору ручку, поздоровайся.
Он смерил меня недоверчивым взглядом (гримаса), повернулся боком.
– Ну же, будь хорошим мальчиком.
Протягивает два пальца левой руки.
Мама:
– Нужно подавать правую, и не только пальчики – всю ручку. Будь же хорошим мальчиком. Пан доктор любит воспитанных детей.
– Так он доктор?
– Некрасиво говорить – он. Нужно говорить – пан.
Желая смягчить неприятное впечатление, говорю:
– Он меня не знает; зачем заставлять, если не хочет здороваться?
Ведь если ребенок при первой встрече с новым человеком поворачивается боком, подает левую руку – два пальца – и сразу отдергивает, это верный признак: он не желает, чтобы его гладили по головке и, боже упаси, целовали, чтобы задавали вопросы. И даже чтобы разглядывали, не слишком-то хочет (точнее, вовсе не хочет).
Много лет назад одна мама сказала: «Не бойся, ты подружишься с этим дядей». Ребенок тоже смерил меня взглядом и возразил: «А чего мне с ним дружить – он мне не компания».
А еще очень-очень давно было дело, в саду: играет возле скамейки мальчик (я сидел на этой скамейке, а его мама – на соседней). Он мне понравился, похож на маму, тоже прехорошенький; я и говорю:
– Здравствуйте, молодой человек.
Он удивился, отступил на несколько шагов, нахмурил брови, мячик держит под мышкой, смотрит и молчит.
Мама ему:
– Почему ты не отвечаешь? Некрасиво, с тобой ведь поздоровались.
Презрительно пожал плечами:
– А чего я буду отвечать? Я его не знаю, какой-то чужой человек.
Это было очень давно. Уже тогда наметилась (хотя и не достигла такой глубины, как теперь) пропасть между поколениями.
Впрочем, и я тогда был привлекательнее…
Вторая встреча с дошкольником. Клумба. Он один. Я любуюсь анютиными глазками.
Он:
– Дай конфету.
Разглядываю себе желтые анютины глазки.
Он:
– А что ты тут делаешь? У тебя есть часы? Я могу завести.
Я:
– Нашел дурака.
Он:
– Нельзя рвать цветочки.
Я:
– Знаю.
А он:
– Ну так дай конфету.
Отвечаю небрежно:
– Если бы даже у меня были конфеты, я бы их с собой не носил, держал бы в комнате.
А он:
– Ну так пойди и принеси, я могу тут подождать.
Говорю:
– Ты меня не понял, это было сослагательное наклонение; нет у меня конфет, есть шоколад.
Удивился, но готов пойти на компромисс:
– Ничего, шоколад я тоже могу съесть.
– Не сомневаюсь, что можешь, если б я тебе дал, но я не дам.
– Почему?
– Потому что он вкусный, я лучше сам съем.
Он долго взвешивает мой ответ, я продолжаю любоваться анютиными глазками.
Отходит на несколько шагов, спрашивает:
– Дашь?
Отрезаю:
– Нет.
Он:
– Ну и дурак.
Я:
– А ты грубиян.
– Сам грубиян.
Вот так и поговорили. Он наподдал палкой по цветам и ушел.
В третий раз мы встретились в тенистой (кажется, грабовой) аллее. Иду себе, рядом собака, он следом. Догнал, спрашивает:
– У вас есть перочинный ножик?
– Нет.
– А авторучка?
– Нет.
Пауза.
Слева собака, справа он, я посередке. (И тенистая аллея.) Он лупит палкой по листве и говорит:
– Что ни возьму в руки, все испорчу.
– Очень даже может быть.
Пауза. Собака, я, он.
– А я послушный?
Я:
– Не знаю, я с тобой не знаком, ты чужой мне человек.
Удивился:
– Я человек?
– Ну да, у тебя же две ноги.
Пауза.
– У курицы тоже две ноги.
– Но рук у нее нет, зато есть перья и клюв.
– Ну да, – соглашается он.
Собака (все та же, черная с белыми пятнами), тихий деревенский вечер и я.
А он снова:
– Я послушный?
Я остановился, смерил его взглядом с головы до ног, несколько секунд подумал.
– Не знаю. Я тебя пока не знаю.
– Вы меня еще узнаете, я безобразник, я у всех сижу в печенках. Со мной говорить – что об стенку горох. Со мной лошадиное здоровье надо иметь.
– Ого!
– Да, я наказание божье, непоседливый ребенок, я трудный, просто мучение, вылитый отец…
– Кто тебе это сказал?
– Мамочка. Моя мама. У нее голова раскалывается; не верите?
– Почему не верю? Верю.
– Я мамочку в гроб загоню, а папа говорит, что я фрукт и уникум.
– Фрукт, смею предположить, ты тот еще, но, увы, не уникум.
Пропустив мимо ушей мое ехидное замечание, продолжает с некоторой грустью:
– Ничего из меня не выйдет, я стану хулиганом и бандитом.
– И кто тебе такое сказал?!
– Прислуга. Из-за меня уже три девушки от нас ушли, но мама только об одной жалеет, потому что она хорошо готовила. Ее чуть удар не хватил.
– Из-за тебя?
– Угу. Поглядите, вот здесь я вчера порезался; но на мне все заживает как на собаке. Меня черту подарить – так и тот откажется. Разве хорошо так говорить?
– А кто так говорит?
– Мой вылитый отец. Правда же, у меня красивые глаза?
– Не знаю, я не глазник.
– Все тети говорят… и что жизни стану ломать.
– Не понимаю.
– Я тоже не понимаю. Но я в любую дырку влезу, и на крышу тоже, чудом не убился; я все знаю. А вы тоже все знаете?
– Нет, я очень мало знаю, хоть я и тертый калач, водку пил, а ума не набрался.
– И я пил водку, она щиплется, надо привыкнуть; и пиво горькое, но мужчина должен привыкать. А я человек?
– Ну конечно, человек, существо непостижимое.
– Я знаю, какая рука правая, а левую невежливо подавать… А я одному дяде вымазал брюки медом и разбил пенсне. Он все спрашивал, кого я больше люблю – маму или его.
– А ты что?
– Я говорил, что люблю их, когда они хорошо себя ведут.
– А он?
– Смеялся. Я вечно кривляюсь, чтобы все смеялись.
– А ты любишь кривляться, чтоб над тобой смеялись?
– Терпеть не могу.
Мама позвала его спать, а он:
– Спрячь меня.
– И не подумаю.
– Ну и ладно, без тебя обойдусь. Буду носиться как угорелый.
Так и сделал. Потом бросился на песок и стал в нем барахтаться; даже собака подошла, обнюхала, чихнула и отошла в недоумении. А когда мать повела его мыться («Как ты выглядишь, на кого ты похож, что о тебе подумают, стыд какой!..»), вырвался, вернулся и подал правую руку:
– Я просто так бесился. Спокойной ночи, пан доктор.
Может, и вправду уникум?
Влез в окно, рассыпал мой табак. Хорошо, что у меня солнечная комната с плетеным креслом на втором этаже.
Финал – под сосной на полянке.
Читаю в шезлонге. Неподалеку играют дети.
Подходит:
– Что ты читаешь?
– Ты же видишь – книжку.
– Сказки?
– Минералогию. Не мешай.
– А картинки там есть?
– Есть. Но ты не поймешь.
– Покажи.
Я показал.
– Я кормил слона и не боялся: хочешь со мной побоксировать?
Говорю строго:
– Уйди, я сейчас не хочу с тобой разговаривать.
– Ты сердишься?
– Нет, но я читаю.
– Хочешь, чтобы я оставил тебя в покое, да? А то у мамы ни минуты покоя нет.
– Я хочу не минуту, а два часа покоя.
– Тогда поноси меня на закорках – у меня сегодня плохой день.
– У меня тоже.
– Дай очки.
– Брысь отсюда, слышишь?
Слышит – отскочил и кинул в меня шишку.
Медленно, по слогам произношу:
– Повторю тебе два раза: у-хо-ди. Два раза повторю, а потом…
– Дашь мне по лапам?
– У тебя руки, а не лапы.
– Дашь мне пенделя?
– Нет. Пендель – иностранное слово, некрасивое. Я считаю до двух, а потом шлепну по руке (не по лапе). Раз!
– Раз?
– Да.
– А ты сильно бьешь? Я – кулаками, а еще кусаюсь и плююсь.
– Первый раз говорю: уходи.
Отодвинулся. Делаю вид, что читаю, а сам наблюдаю.
Опять бросил в меня шишкой. Уходит, возвращается, стоит, смотрит; снова кидает шишку.
Говорю:
– Уйди, ставлю тебе ультиматум: второй и последний раз, помнишь?
Я напрягся, изготовился; притворяюсь, что читаю, книгу держу левой рукой, правая начеку. Бросает. Вскакиваю, хватаю его.
– Пусти!
– Отпущу, но не сразу.
– Пусти, а то укушу.
– Ты не крокодил.
– Крокодил. Сейчас плюну.
– Это не смертельно; меня кусали больные дети и плевали на меня, а ты здоровый.
Придавил его, держу – получилось; книжку кладу на шезлонг, обе руки свободны. Сажусь, не показываю, что запыхался.
– Хочешь получить по правой руке или по левой?
– Пусти!
Дети перестали играть, смотрят (классовая солидарность перед лицом опасности). Я волнуюсь: удар должен быть метким, верным – вдруг рука дрогнет, промажу? Он извивается, вырывается. Но решил, бедняга, набрать воздуха перед вторым раундом. Я ловко воспользовался этим и – раз! Он вырвался, отскочил, пнул землю, выпалил: