Как медведь блоху перехитрил — страница 3 из 9

СПАСЛА МЫШКА СУСЛИКА

Поймал Медведь Суслика, несет его в берлогу к себе. Увидел Волка, позвал с собой:

— Идем, Серый, шкуру с Суслика драть.

Волка дважды звать не надо. Пристроился позади у Медведя, идут они. Навстречу им — Барсук.

— Идем с нами, — говорит ему Волк. — Шкуру с Суслика драть будем, Пошел Барсук. Увидел Лису и ее позвал:

— Идем с нами шкуру с Суслика драть.

Драть что-нибудь Лиса всегда готова. Идут они. Смотрит Лиса — Заяц под кустом спит, дернула его за ухо.

— Идем, косой, Медведь суслика поймал, шкуру с него драть будем.

— Это можно, — говорит Заяц, — только погодите, я сейчас Мышку кликну.

И забарабанил в окошко мышкиной избушки:

— Эй, Мышка, Медведь суслика поймал, идем шкуру драть с него.

Мышка сперва было к двери кинулась, но тут же остановилась, сказала:

— А зачем же я пойду? Все равно с суслика шесть шкур не снять, а одну вы и без меня с него стащите.

Услышал это Заяц, поскреб в затылке. Крикнул Лисе:

— Не пойду я. Пять шкур с суслика все равно не снять, а одну с него вы и без меня снимете.

Услышала это Лиса, остановилась. Сказала Барсуку:

— Эй, Барсук, я домой возвращаюсь. Четыре шкуры с суслика все равно не снять, а одну вы и без меня с него сдерете.

Услышал это Барсук и тоже остановился, сказал Волку:

— Идите без меня. Три шкуры с суслика все равно не снять, а одну с него вы и вдвоем с Медведем стащите.

Услышал это Волк и тоже остановился. Крикнул Медведю:

— Иди, Михайло Иваныч, один. Две шкуры с Суслика все равно не снять, а одну с него ты и сам стащить сумеешь.

Услышал Медведь, что сказал Волк, и тоже остановился. Сказал:

— А мне что разве больше всех надо?

Сказал и отпустил Суслика. И остался жив Суслик. До сих пор живет, по степи нашей бегает.

САМОЕ ГОРЬКОЕ

Шел Волк из деревни и нес на плече барана, а Лиса высунулась из окошка, машет лапкой:

— Во-олк, что мимо-то идешь? Сверни на минутку. Чай ты устал. Посиди у меня на завалинке.

«Ох,— думает Волк, и хитра же Лиса. Баранинки моей отведать захотела, потому и зовет посидеть у нее на завалинке. Но и я не дурак, чтобы делиться с нею моим бараном. Я за ним во-он куда ходил, в меня даже стреляли два раза... На завалинке я у нее, конечно, посижу, но до барана моего даже дотронуться не позволю: я баловству не потворщик. И все-таки интересно посмотреть, как она меня объегоривать будет».

Так Волк подумал, а вслух сказал:

— Можно и отдохнуть. Я и впрямь устал. Путь не близкий, да и ноша не из легких.

И свернул к Лисьей избушке. Расстелил своего барана во всю длину на завалинке: пусть поглядит Лиса, губами почмокает, — а сам сел рядышком и пот со лба лопухом вытирает и понечаянности по губам провел, поморщился:

— Фу, горький какой.

А Лиса так и встрепенулась вся:

— Это лопух-то горький? О, тогда ты, милый, не знаешь, что такое настоящая горечь. До таких лет дожить и не знать! Да-а!

— И что же тогда?

— Ишь ты какой! Как ты легко узнать хочешь что вжизни самое горькое. Ты посиди, пошевели мозгами и догадайся.

И приложил Волк лапу ко лбу, погрузил себя в думу. Долго сидел, шевелил мозгами, догадался:

— Кора осиновая.

— Правильно, сказала Лиса. — Ох и горькая кора осиновая. Я один раз попробовала и сказала: нет, пусть ее зайцы едят, они глупые. Но не это в жизни самое горькое.

— Что же тогда?

— Э-ка ты, ушлый какой. Как ты легко узнать хочешь, что в жизни самое горькое. Ты посиди, пошевели мозгами и догадайся.

И опять приложил Волк лапу ко лбу, погрузил себя в глубокую думу. Долго сидел, шевелил мозгами, догадался:

— Перец красный!

— Правильно, сказала Лиса. — Ох и горький красный перец. Я один раз попробовала, и три дня косоротилась, зато уж знаю теперь, что такое перец. Но не это в жизни самое горькое.

— Что же тогда?

— Ишь какой ты, а! Как ты легко все-таки узнать хочешь, что в жизни самое горькое. Нет, ты посиди, пошевели мозгами и догадайся.

И приложил Волк опять лапу ко лбу, погрузил себя в самую глубокую думу. Долго сидел, шевелил мозгами, но так ни до чего больше и не додумался.

Попросил:

— Скажи сама.

И сказала Лиса:

— Самое горькое в жизни — это попросить у тебя баранинки.

— Это почему же?

— Ха, попросишь, а ты не дашь, вот это и будет самое горькое.

— А вот и неправда твоя, — сказал Волк и отодрал от своего барана заднюю ногу, подал Лисе в окошко. — Попросить у меня баранины не самое горькое в жизни. Перец в жизни самое горькое. Ошиблась ты.

— Верно, — согласилась Лиса. — Ошиблась я. Правильно ты говорил: перец в жизни — самое горькое. Но ведь ошибиться всякий может, и я тоже.

— То-то, в другой раз не спорь со мной,— сказал Волк и, взвалив на плечо барана, понес домой.

И когда уже влезал в свое волчье логово, вдруг вспомнил, что он не хотел даже позволить Лисе дотронуться до своего барана, а тут, нате-ка, пожалуйста, сам, как букет цветов, протянул ей в окошко самую лучшую жирную заднюю баранью ногу.

— Нет, — сказал Волк, — самое горькое в жизни — это когда обведут тебя, дурака, вокруг пальца, а ты догадаешься об этом уже только дома.

ЗАМАРАШКА

Прилетела Сорока к речке напиться, а по речке нефть синими кругами плавает. Испачкалась в ней Сорока. Попробовала отмыться, еще больше испачкалась, сама на себя не похожа стала.

— Как же, — говорит, — я теперь в рощу заявлюсь? Меня же засмеют все.

Но домой лететь надо, не будешь же у речки без дела сидеть. Прилетела Сорока в рощу, а ее не узнает никто. Говорят друг другу:

— Смотрите, как она похожа на нашу Сороку: и глаза такие же, как у нашей Сороки, блудливые, и хвост длинный, а платье не ее. Что за птица такая?

Спрашивают у Сороки:

— Ты наша Сорока?

А она головой качает — дескать, что вы!.. И крыло в сторону отставила — дескать, как вы даже могли подумать такое! А сама — ни звука. Скажешь слово, узнают по голосу и начнут смеяться:

«Ты уж и попить аккуратно не смогла, выпачкалась».

Молчит Сорока, немоту на себя напустила. И вскрикнул тут Кобчик:

— Да какая же это Сорока! Это же Птица Заморская. Смотрите, она даже языка нашего не знает.

И подлетел к Сороке:

— Ты из-за моря, да?

И закивала Сорока головой — дескать, конечно, из-за моря, откуда же мне еще быть. И сразу оказалась в почете. В Гореловской роще любят гостей встречать, особенно заморских. Еды всякой нанесли, угощают Сороку:

— Отведай, что едим мы. У вас за морем, наверное, не едят такое. У вас там все заморское.

Кивает Сорока черным клювом — дескать, конечно, у нас за морем все заморское. А сама вот ест, вот ест. Глядят все на нее и улыбаются: видать, по вкусу пришлась Птице Заморской еда наша.

Шепчут друг другу:

— Не из гордых, не гнушается нами.

И Сороке:

— Ешь, ешь, не стесняйся. Ты, чай, проголодалась в дороге, вон откуда летела к нам — из - за моря!

А Сорока ест и головой кивает — дескать, очень я издалека прилетела, из-за самого моря. Наелась досыта и забыла об осторожности. Подняла крыло дескать прошу внимания.

И загомонили все:

— Тише. Птица Заморская говорить хочет. Пусть не поймем мы ее, так хоть послушаем, как говорят за морем.

И сказала Сорока:

— А что я сейчас видела у речки...

Всего только это и сказала, и все сразу узнали ее.

— Ну, конечно, — говорят, — это наша Сорока. Она всегда так: поест — и за сплетню. Язык-то у нее долгий, во рту не умещается.

А Зимородок добавил при этом:

— И вовсе она не Птица Заморская. Она просто Замарашка.

Вот так и появилось у Сороки в Гореловской роще новое имя.

ВСЛУХ И ПРО СЕБЯ

Бежал Заяц по лесу, думал о своих заячьих делах и не заметил, как вышел на просеку медведь. Хватился, а уж тот совсем рядом. Лохматый. Бурый. Угрюмый.

Заяц побелел. Заяц посерел. Зайцу бы надо в кусты, а он замер на месте, сжался в комочек, поднял на медведя желтоватые глазки и моргнуть не смеет.

А медведь приблизился к нему, закряхтел:

— Куда путь держишь, косой?

— Да вот, Михайло Иваныч, — залепетал Заяц,— из деревни возвращаюсь. Ходил посмотреть, не выросла ли еще на огородах морковка.

— Ну и что?

— Нет пока. Ботва есть, а морковка — так себе, ниточки беленькие.

— Ишь ты, бегаешь, значит,—прогудел Медведь. — А я вот хожу даже с трудом. Бо-олею. Ревматизмы разные замучили, и бессонница по ночам спать не дает? Ху-удею...

— То-то, я гляжу, ты, Михайло Иваныч, вроде не такой какой-то. Раньше вон какой был, а сейчас вон какой, — ипричмокивал раздвоенной губкой: — Плохо это, когда болеешь.

— Чего уж тут хорошего, — жаловался медведь.

А Заяц глядел на него и думал: «Может, умрет, все одним медведем в лесу меньше будет».

А вслух сказал, прощаясь:

— Выздоравливай, Михайло Иваныч. Ну что ты разболелся? Вспомни, каким ты раньше был, и выздорови.

Не осмелился Заяц сказать, что думал: он, медведь-то, хоть и хворый, а все-таки — медведь. А Заяц еще раньше убедился, что даже самый слабый медведь сильнее самого сильного зайца.

ОТНЕСЛА БЕЛКА СТРАХ БЕЛКЕ

Прибежала вечером к белке Рыжее Ушко соседка ее, тоже белочка.

— Посижу, —говорит — у тебя, время скоротаю. Одной дома страшно. Поглядишь, темно вокруг, лес темный покачивается. Жутко.

— Придумаешь- тоже, — успокоила Рыжее Ушко. — Наш лес, чего его бояться?

— Сама не знаю. Прислушиваюсь, вроде шепчется кто-то. Выгляну — нет никого. Закрою глаза, стоит кто-то рядом, дышит.

— Ну и выдумщица ты, — посмеялась Рыжее Ушко над соседкой и стала ей о себе рассказывать, где она сегодня была, что видела.

— Посидели белочки, пошептались и разошлись. Легла Рыжее Ушко спать, закрыла глаза и... слышит: подошел кто-то и остановился у ее постели. Сейчас дотронется до нее.