В этом скорбном краю
Унижают и режут,
Я печально пою,
Но собаки все брешут…
Что же, коли сгрызут
И снегами мой труп закида-ает,
Примагничен я тут,
Не сбегаю в манящие да-али?
— Почему у тебя волосы красные? Мода на коммунизм? — снисходительно выспрашивала художница.
— Дочь посла, — нюнил Куркин, тиская за плечо питомца. — А он наш парень. Остроперый! Написал про “И души, и бестии”, это же фашисты! На “Норд-Осте” штурм принимал, к наркоманам ездил, разведал, как цыган очерняют, потом про… Про чаво еще?
Вика сникла, заслоняясь жеванием.
— Радио “Звонница”, — напомнил Андрей.
— Да! И про тех фашистов!
— “Звонница”? — насторожился бард. — Пакость редкая. Погоди, как твоя фамилия? Я тебя там не слышал?
— Меня? И там? — Андрей вмиг изменил глуховатый голос на жеманно-подмигивающий: — Меня-то?
— Ты что, Леньчик. — Куркин взялся за бокал, нашел пустым, отодвинул, наградив смачными отпечатками. — Ты в разуме или неразумии? Ты с какой головы Новый год встречаешь? Бурсук, налей!
— И про “Души”? И про “Бестии”? — Бард упорствовал. — Поймал я недавно одну передачку. Как Кремль лучшую, так сказать, молодежь собирает и как нам всем погромы нужны… Не ваше, молодой человек?
Андрей на нервной почве набил рот горячим куском мяса и напряженно истреблял. Остудился колючим глотком шампанского. Известил благородным, обветренным, чуть раскосым фальцетом:
— Если бы не разница в возрасте, я бы вызвал вас на дуэль.
Ответом были аритмичные хлопки художницы. За окном хлопотал соседский фейерверк.
Пьяные, целовались, стекая с крыльца под шипение и мявк тянущего ошейник голодного кота. Бард и художница жили в поселке, американец гостил у барда…
Андрей выскочил на крыльцо и интимно:
— Бурсук, презик не завалялся?
— Быль, да вышель весь…
— Призрак? — переспросил со двора янки, внешне опущенный, будто зависший над заснеженной землей.
Светало. Чечен улегся в дальние покои. Андрей и Вика в гостиной. Петр Васильич через стену, в кабинет.
И начались виражи, которые были бы смягчены покровами ночи, ночь внесла бы недомолвки…
Светлело. Хотелось спать.
И только долг — овладеть! Вика заорала. Как роженица. Она не была девственна. Орудие не совмещалось с маслянистым, но узеньким проемом. Навалившись, Андрей тоже крикнул. С закрытыми глазами, вместе с поцелуем… Крики… Слишком крупное орудие. Скольжение. Невозможность, жажда проникнуть, чужая боль. Напор, выстрел. Замарался девочкин живот, семя всхлипнуло узко, глубоко в ее пупке…
— Лигачев, ты не прав!
Куркин за стеной зарычал, расплевывая сонную кашу.
Вика нагло хихикнула.
— Раис, роись! Лихачев, ты не граф! Мы знаем цену существованию!.. — Оратор ликовал у микрофона. — Они живут так, будто не умрут… — протянул он едко. — Не умрут, конечно…
Площадь ахнула. Заклокотал колокол хохота. Андрей удивленно стоял на грузовике. Множество флагов всех времен и народов, лоскутное одеяло… В сизой дымке простирался народ, теснился, жидко посверкивая глазами.
— Любая реальность — мерзость! — Рубанув кулаком, мужичок отступил от микрофона.
Скелет покачивался, волнуя дымку. Прикрепленный к шесту, костистый, гулял над толпой, подпрыгивая. Очевидно, скелетоносец старался вытолкнуть любимца как можно выше. На конце шеста, прямо над плоским черепом, торчала узкая фанера. Надпись терялась в сизом. Дымка поехала набок… Андрей вцепился глазами. И углядел единственное:
Я
Внизу, у грузовика, сбилась группа молодежи. Жмурился паренек в сером пальтишке. Губы надула рослая девка в барашковом тулупе. У ее плеча в воздухе возился голенький карла — пристально изучая мех, то и дело отщипывал кусочек. Девка вяло пихнулась, карла отплыл и опять принялся за свое.
— Невзоров!
Пальтишко бежал к микрофону. Товарищеские длани подтянули на грузовик.
— Они внушают, что о смерти думают одни старики. Они говорят: за нами нет молодежи! Неправда это! Братья! Мрази! Сестры! Дерьмо-о-о! Подлинная оппозиция — мы-ы!
Прянув от микрофона, соскочил вниз.
Люд ликовал.
— Свежий номер газеты “Труп”, — зазвучало надсадное. — Читаем и покупаем!
Андрей перегнулся через кузов.
Торговец с розово-грубым лицом помахивал пачкой газет. Иней на каракулевой папахе.
Внезапно знамена завертелись калейдоскопом, бледнея и выцветая и превращаясь в одно полотнище…
Гигантское пиратское аспидное.
Обглоданно-белый герб.
К Худякову повернулась ораторша, блонди.
Блондинка? — лысая, с шишкой меж угольных бровей:
— Андрэ. — Надвинулась, багрово дыша. — Гэ-Ка-Чэ-Пэ…
Худякову зажимали лицо. День пронзал шторы.
Куркин, сгибаясь над постелью, водил ладонями. Вика сопела, лежа на животе. На улице морозно бранился чечен. Андрей перехватил запястья.
— А? А? А? — сомнамбул замелькал веками и опустился на пол.
— Достали вы меня…
Старичок сидел, спиной прислонясь к дивану, прокуренные мокрые седины, тер глаз, а Худяков загнанно думал: “Враг мой. Всю душу высосал!”
Вика зашевелилась, злость переключилась на нее. Что лежишь, щелка?.. Последняя и первая их общая постель, последнее смыкание подушек под волосами, соединившее часы снов, а это не менее важно, чем минуты близости. Затрясутся до города, отмалчиваясь, в студеной парной электричке.
Куркин разоблачился
— Маленький, как бы нас не грохнули… Страх на них наведем. — Куркин смешливо брызнул слюной. — Они все обделались…
Летели на юг, где главный судья, толковали, погряз в ворованных деньжищах. Сами по себе двое вряд ли были большого полета, но за их заоблачным броском стояла депутатская комиссия.
Внизу — белое рыхлое бескрайнее, путались следы валенок, оттиск медвежьей лапы, мелкая россыпь норки, колея самосвала… Облаков снеговое обжитое поле.
К вечеру голубая полоса сужалась, мелела. Внизу курчавилась черным-черно бурка. Юг надвигался властно. Андрей вглядывался во влажный иллюминатор. Чернота разрасталась, потрескивал самолет, и росло ощущение бессмысленной хрупкости. Как будто и не летели никуда — повиснув на нечаянном лазурно-седом волоске над смоляной шерстью.
В аэропорту главный судья в салатовом пальто. Подтянутое с сухими лукавыми морщинками лицо, слежка за “хорошей формой”, такой полдничал сырой котлетой из эмбриона, резко осушал стакан с кровью на аперитив, лишь бы остаться поджарым. Возле судьи — его зам, актеристый, все уладим, кофе поднесем, девочек закажем… И третий — шофер, порнографичный, порывистый, с которым зачем-то, от ненависти, от отчуждения, Андрей стал сближаться.
Легкий перекус в опрятной комнате аэропорта, глушь кресел, стерильный стол, стерильное блистание водки, стерильный гул самолетов — по подчиненному небу, по разлинованным дорожкам, строго по расписанию. Зеркальный мир-ловец. Остатки личности Андрей выкинул на то, чтобы отказаться от выпивки.
Куркин, поначалу пытливо-хмурый, ревизор “нас не проведешь” (даже волосок из ноздри торчал у него, как шпионский проводок), расправился со своими подозрениями третьей рюмашкой.
— Васильич, дай прикурю. — Судья присосался, мягко внял пламени, причмокнул, задымил широкими кольцами. И ревизор стал ему понятен, точно сигарета.
Мчали южной неровностью, взлетая и пропадая. Кошка чиркнула у колес и растаяла в придорожной канаве. Судья неумело окрестил лоб:
— Упустил?
— Не успел, — признал шофер. — Улизнула, ссс… — на лету подбирая ругань.
Догнали до приморского Геленджика. Ресторан с обширным балконом, соревновались ветерки, Куркина, от водки умалившегося росточком, выводили продохнуть, и город-кроссворд виднелся огненными квадратами с отгадываемым затемненным “морем”…
И знал всяк сверчок, какая ему положена трель.
Шофер жрал и пил за отдельным столиком вместе с остальной челядью. На шестке, над всеми — вот комедия! — путаясь в слюнтяйских словесах, клонился Куркин. Ниже, напрягшийся, непьющий, со всеми согласный Андрейка. Отстраненно присутствовал мэр, бугристый, промытые, наискось волосы, бизнес-видение, ладная тень манекена. Пил пивко начальник гор. милиции, деликатный, как на первом свидании, но в другой компании явно деспот. Судья питался избирательно, налегая на устрицы и гранатовый сок.
— Вон — ничего. — Он заговорщицки наклонился к ресторанщику, старому греку с набрякшим рубильником и грязями глаз.
Официанточка в белом опустила очередное дымное блюдо.
— Могу прислать. — Грек прервал жевание, как будто в мякоти ему попалось нечто и он пробует на зуб: не золотой ли?
Отель. Холл. Куркина погрузили в номер спать. Ждали путан, попивая коньячок.
Шофер поделился вполголоса:
— Стою, значит, в очереди. Мужик такой: “Пустите, я в Афгане воевал”. Народ стремается. Выдергиваю его: раз. Здоров, мужик. Кто таков? Он майку рвет: “Вот, бля, шрамы. Я ветеран”. А у меня батя воевал. Идем, говорю, бухнем, отец. Сели. Поставили. И чего, говорю, тяжело было? Он такой: “Не предупредили, в поезд посадили, едем. Остановились. Из щелки гляжу. Станция └Кабул”. Я спрашиваю: └Как Кабул?” Он: └Ну так, Кабул””. Ах, Кабул! Беру две бутылки водки и ему по башке, он падает, кровищи-и, я сматываюсь… Обидно стало, понимаешь? Мне батя докладывал: на самолете туда летают, какая к е. ням железка? Прав я, посуди?
— Я заметил, головой к окну ляжешь, и наутро — яблочко свежее, катись не хочу, — расписывал грек. — А к двери лежу, ворочаюсь, не голова, а яблоко моченое. Ты к окну ложись!
— Попробовал бы я при совке девчат созвать… Сразу бы стукнули. — Судья с ненавистью расстегнул ворот рубахи. — Во дурдом был! Я сорванцом зачем-то драндулет космический мастерил! Вспомню — вздрогну.
— Андрюха — красавчик! — осклабился шофер. — Верно, Андрюх?
Он постоянно награждал Худякова страстным этим “красавчик”, уверенным, с тремя свиристящими “эс”, как ливень мужланской мочи по отзывчивым кустам.