Как мы писали рассказ — страница 10 из 29

Помню, как-то в субботу я видел старого бульдога, лежавшего у порога лавчонки в Нью-Кате. Пес лежал совсем тихо и, казалось, дремал, и, так как у него был свирепый вид, никто не тревожил его. Входя и выходя, покупатели шагали через его тело, и некоторые случайно задевали его ногой; тогда он дышал тяжелее и чаще.

Наконец один прохожий заметил, что ступает в какую-то лужу, и, посмотрев на свою обувь, обнаружил, что это кровь; поискав глазами, он увидел, что она стекает темной густой струей с порога, на котором лежит пес.

Он наклонился к бульдогу, пес сонно приоткрыл глаза и, взглянув на него, оскалил зубы, что в одинаковой мере могло означать удовольствие или гнев по поводу того, что его потревожили, – и тут же издох.

Собралась толпа, тело мертвого пса повернули на бок, и тогда все увидели в его паху ужасную глубокую рану, из которой струилась кровь и вывалились внутренности. Владелец лавки сказал, что животное лежало здесь больше часа.

Мне доводилось видеть, как бедняки умирали так же угрюмо и молчаливо, не те бедняки, которых знаете вы, облаченная в тонкие перчатки леди «Рука подающая», или вы, ваше превосходительство сэр Саймон Благотворитель, – и не те, о ком вы хотели бы знать; не бедняки, идущие процессией с хоругвями и кружками для сбора пожертвований, и не те бедняки, которые шумят вокруг ваших столовых, где раздают бесплатный суп, или распевают молитвы, когда гости собираются у вас к чаю; нет, это бедняки, о чьей нищете вы ничего не знаете до тех пор, пока о ней не становится известно из протокола следователя, – это тихие, гордые бедняки, просыпающиеся каждое утро для того, чтобы бороться со Смертью до наступления ночи, те, которые потом, когда она, победив наконец и свалив на прогнивший пол мансарды, душит их, умирают, все еще крепко стискивая зубы.

Когда я жил в Ист-Энде, я знавал одного мальчугана. Он отнюдь не был милым мальчиком. Он совсем не был таким чистеньким, какими изображают хороших мальчиков в церковных журналах, и мне известно, что однажды какой-то матрос остановил его на улице и отчитал за то, что тот выразился недостаточно деликатно.

Вместе с матерью и малышом-братом, болезненным пятимесячным младенцем, он жил в подвале в одном из переулков вблизи улицы Трех жеребцов. Не знаю, куда девался его отец. Скорее всего, думается мне, он стал «вновь обращенным» и отправился в турне читать проповеди. Мальчишка служил посыльным и зарабатывал шесть шиллингов в неделю, а мать шила штаны и в дни, когда у нее хватало сил, была в состоянии заработать десять пенсов или даже шиллинг. К несчастью, бывали дни, когда четыре голые стены кружились перед ее глазами, гоняясь одна за другой, и она была так слаба, что свет свечи слабым пятнышком маячил где-то в отдалении; и это случалось настолько часто, что недельный бюджет семьи становился все мизерней.

Однажды вечером стены плясали вокруг все быстрее и быстрее, пока совсем не умчались в пляске, а свеча пробила потолок и превратилась в звезду, и женщина поняла, что настало время отложить в сторону шитье.

«Джим, – сказала она; она говорила очень тихо, и мальчику пришлось наклониться к ней, чтобы услышать ее, – в матраце ты найдешь несколько фунтов стерлингов. Я уже давно скопила их. Этого хватит, чтобы похоронить меня. И ты, Джим, позаботишься о малыше. Ты не допустишь, чтобы его забрали в приходский приют».

Джим обещал.

«Скажи: «И да поможет мне бог», Джим». «И да поможет мне бог, мама».

И женщина, устроив свои земные дела, откинулась назад, готовая ко всему, и Смерть нанесла свой удар.

Джим сдержал слово. Он отыскал деньги и похоронил мать, потом, сложив скарб на тачку, перебирался на более дешевую квартирку-это была половина старого сарая, и он платил за нее два шиллинга в неделю.

Полтора года он и малыш жили здесь. Каждое утро Джим относил ребенка в ясли и забирал его оттуда каждый вечер, возвращаясь с работы; включая небольшую порцию молока, он платил в эти ясли четыре пенса в день. Не знаю, как ему удалось кормиться самому и впроголодь питать ребенка на оставшиеся у него два шиллинга. Знаю только, что ан делал это, и что ни одна душа не помогла ему, и никто даже не подумал, что он нуждается в помощи. Он нянчил ребенка, часами расхаживая с ним по комнате, иногда мыл его и по воскресеньям выносил на свежий воздух.

Несмотря на все это, несчастный малютка по истечении указанного выше срока «скапутился», – выражаясь словами Джима.

Следователь был весьма суров к Джиму.

«Бели бы ты предпринял необходимые шаги, – оказал он, – жизнь ребенка можно было бы спасти. (Следователь, по-видимому, полагал, что было бы лучше, если бы ребенку сохранили жизнь. У следователей бывают иногда престранные взгляды!) Почему ты не обратился к попечителю, который обязан помогать приходским беднякам?»

«Потому что я не желал никакой помощи, – угрюмо ответил Джим. – Я обещал матери, что не отдам его в приходский приют, и не отдал».

Вое это произошло в «мертвый сезон»» и вечерние газеты раструбили об этом происшествии и устроили из него сенсацию. Помнится, Джим сделался настоящим героем. Добросердечные люди писали в газеты, требуя, чтобы кто-либо – домохозяин, или правительство, или кто иной – помог мальчику. И все поносили приходский совет. Я думаю, что Джим мог бы получить из всего этого некоторую выгоду, продлись интерес к его делу немного дольше. Но, к несчастью, в самый разгар газетной кампании подвернулся пикантный бракоразводный процесс, который оттеснил Джима на задний план, и о нем позабыли.

Я рассказал моим товарищам эту историю после того, так Джефсон закончил свою, а когда я умолк, оказалось, что уже почти час ночи. Разумеется, было слишком поздно продолжать работу над нашим романом.

Глава IV

Наша следующая деловая встреча состоялась в моем понтонном домике. Первоначально Браун вообще возражал против моего переезда на реку: он считал, что никто из нас не вправе покидать город, пока мы не закончили роман.

Мак-Шонесси, наоборот, был того мнения, что нам будет лучше работать в плавучем доме. Он оказал, что больше всего чувствует себя способным создать по-настоящему великое произведение, когда лежит под глубокой синевой небес в гамаке, а кругом шумит листва и рядом стоит стакан с замороженным кларетом. За отсутствием гамака, шезлонг, по его мнению, тоже мог служить превосходным стимулом к умственному труду. В интересах романа он настоятельно рекомендовал мне захватить с собой на понтон запас лимонов и по меньшей мере один шезлонг.

Сам я не видел никаких причин, которые могли бы помешать нам мыслить на понтоне столь же успешно, как и в любом другом месте, а потому было решено, что я устроюсь в нашем речном доме, а остальные станут время от времени навещать меня, и тогда мы и будем совместно трудиться.

Мысль о понтонном домике принадлежала Этельберте. Прошлым летом мы провели целый день в таком домике, принадлежащем одному из моих друзей, и Этельберта была очарована. Все здесь было таким очаровательно крохотным. Вы живете в крохотной комнатке, спите в крохотной кроватке в крохотной-крохотной спаленке и варите обедик на крохотном огоньке в самой крохотной кухоньке, какую когда-либо видели.

«О, жить на понтоне просто чудесно, – заявила Этельберта в полном восторге, – это все равно что жить в кукольном домике».

В поезде, на обратном пути, Этельберта и я обсудили этот вопрос и решили, что на будущий год мы сами приобретем речной дом, – по возможности даже меньший, чем тот, который мы только что видели. Там должны быть разрисованные занавески из муслина, и флаг, и цветы: дикие розы и незабудки. Я могу работать все утро на палубе, под защитой тента, а Этельберта будет ухаживать за розами и готовить печенье к чаю; вечером мы расположимся на маленькой палубе и Этельберта поиграет на гитаре (она немедленно начнет брать уроки) или же мы будем сидеть молча и внимать соловьям.

В молодости все мы воображаем, будто лето – сплошь солнечные дни и лунные ночи, когда веет легкий западный ветерок и повсюду буйно растут розы. Но, повзрослев, мы вскоре устаем ожидать, когда же разойдется серый покров на небе. Мы закрываем дверь, входим в комнату, жмемся к огню и недоумеваем, почему это ветер непрестанно дует с востока, и, конечно, меньше всего думаем разводить розы.

Я знал одну молоденькую девушку, служанку па ферме, которая на протяжении многих месяцев откладывала деньги на новое платье, чтобы пойти в нем на праздник цветов. Но в день праздника стояла дождливая погода и вместо нового платья девушке пришлось надеть старое, поношенное. Все следующие праздничные дни тоже были дождливые, а потому девушка начала побаиваться, что ей никогда не представится случай надеть прелестное белое платье. Наконец в один из праздников выдалось ясное, солнечное утро, и тогда девушка захлопала в ладоши и побежала к себе в комнату, чтобы достать новое платье (которое было новым так долго, что теперь превратилось в самое старое из ее платьев) из сундука, где оно лежало, аккуратно свернутое и переложенное ветками лаванды и тимпана, и она любовалась им и смеялась при мысли о том, как мило будет выглядеть в нем.

Но когда она попробовала его надеть, оказалось, что она из него выросла и платье узко. В конце концов ей пришлось надеть обыкновенное старое платье.

Вот так оно и бывает в нашем мире. Жили некогда юноша и девушка. Они горячо любили друг друга, но оба были бедны и потому условились ждать, пока юноша заработает столько денег, сколько надобно, чтобы жить в достатке, после чего они повенчаются и будут наслаждаться счастьем. У него ушло на это очень много времени, ибо деньги околачиваются чересчур медленно, и раз уж он этим занялся, надо было заработать много, чтобы он и девушка могли быть по-настоящему счастливы. Так или иначе, юноша достиг своей цели и вернулся домой самостоятельным человеком.

И они снова встретились в бедно обставленной гостиной, где когда-то расстались. Но они уже не уселись рядышком, близко друг к другу, как прежде. Она так долго жила одна, что превратилась в старую деву и сердилась на него за то, что он наследил на ковре грязными башмаками. А он так долго трудился, зарабатывая деньги, что сделался жестким и холодным, подобно самим деньгам, и не мог придумать, какие ласковые слова сказать ей.