— Пусть ночь простоит, завтра обратно внесём.
Не только Люськина тётка, многие устраивались на новом месте с опаской. Странно выглядел рабочий скарб в нарядных комнатах: железные кровати, табуретки стояли на блестящем паркете в комнатах с зеркалами.
Уложив вещи, Варя вылезла из шкафа и задвинула дверцу.
— Ну вот, — сказала бабушка, — и разобрались. Теперь я тебя провожу. Пойдём, Варюша.
В детский дом они шли уже вечером. Вечер был тихий, хороший. Снежок хрустел под ногами и блестел звёздочками.
Варя несла с собой кубик и думала — вот остались бы в шкафу кукла или мячик, было бы здорово! А то у неё мячик из тряпок и не прыгает, и кукла тоже тряпичная.
— Ну как, устроились? — спросил Чапурной.
— Хорошо! — сказала бабушка. — Только надо бы Жилиным ордер получить. Вещи остались, да и парень, может, вернётся. А подрастёт — где жить?
Чапурной достал свою книжечку и записал про ордер. Сколько в этой книжечке записано дел да забот — и всё надо, всё — непременно.
— Дядя Миша, какая у бабушки комната нарядная! И шкаф с игрушками, и печка с картинками, — рассказывала Варя. — На ней и медведь и гуси нарисованы.
Через несколько дней Чапурной стоял перед кафельной печкой в спальне у девочек и с удивлением её разглядывал: на каждом изразце была нарисована картинка.
— Молодцы, ребята! Только вот отмоется ли чернильный карандаш?
— А зачем отмывать? Нарисовано здорово, — сказала Клавка.
— Вот это волк, это петух, а это Татьяна Николаевна.
— Очень похожа, — сказал Чапурной. — А я где?
— Вас, дядя Миша, нет, — сказала Варя.
— А это кто рисовал? — спросил Чапурной, разглядывая домик с крылечком.
— Это Оленька Орлова рисовала.
— Да ты у нас художница!
— И петуха я нарисовала, — сказала Оленька. — У нас во дворе, когда я была маленькая, петух жил.
На другой день Чапурной достал серой обёрточной бумаги — больше никакой не было — и карандашей для грима. Ребята ликовали. Все, кроме Клавки, оказались художниками.
— Ну, а ты что же не рисуешь? — спросил Чапурной.
— Не хочется, — ответила Клавка.
Рисовать ей хотелось, но она боялась, что ничего у неё не получится — никогда она раньше не рисовала. Но и она набралась смелости. Когда Чапурной заглянул к ребятам ещё раз, Клавка малевала вместе со всеми.
Бумаги и грима хватило на неделю, хотя Чапурному, когда выдавали, сказали, что всего вполне хватит на целый год.
Как ушла Татьяна Николаевна
Поздно вечером, когда Гертруда Антоновна уже уложила малышей и поднялась к себе отдохнуть и поесть, к ней пришла Татьяна Николаевна. В руках она держала корзину и большой узел, завязанный в казённую простыню.
— Я ухожу, Гертруда Антоновна, — сказала Татьяна Николаевна и заплакала.
— Куда уходите?
— К подруге, а потом как-нибудь устроюсь. Я пришла проститься, Гертруда Антоновна.
Гертруда Антоновна помнила Татьяну Николаевну ещё совсем девочкой. Помнила и её мать, которая приезжала навещать свою Таню. Дочь она не брала к себе даже на каникулы, потому что сама жила у какой-то княгини в приживалках и ничего у неё, кроме дворянской спеси, не было. Но дочери с малых лет вдалбливала: «Ты девушка благородная, ты получаешь воспитание. Помни, что ты Молчанова!»
Татьяна Молчанова и среди институток была недотрогой. Вот теперь стоит заплаканная, идёт неизвестно куда.
— Кто же вас обидел? — спросила Гертруда Антоновна.
— Зачем вы спрашиваете? — Губы у Татьяны Николаевны задрожали. — Я больше не могу… каждый день это издевательство… Я не могу больше работать с этими выродками, они же…
— Сядьте, — сказала Гертруда Антоновна.
И Татьяна Николаевна села на свою корзинку около двери. Гертруда Антоновна молчала. Она посматривала на узел, на Татьяну Николаевну.
— Вы мне скажете адрес? — спросила Гертруда Антоновна.
— Какой адрес?
— Где вы будете жить.
— Я не знаю. Я сначала к подруге… — Татьяна Николаевна опять стала всхлипывать.
— Сначала сходите к Чапурному, — сказала Гертруда Антоновна.
— Я не понимаю… — У Татьяны Николаевны высохли слёзы. — К кому? Зачем вы мне это говорите! Я думала, что у вас есть сердце. Почему вы так со мной говорите?
— Почему? Потому, что вам нужно работать.
— Опять работать! Гертруда Антоновна, душенька! Может, всё изменится и будет по-прежнему. — Татьяна Николаевна зашептала, прижимая руки к сердцу: — Гертруда Антоновна, всё может перемениться! Я слыхала — их разгонят. Ведь вы тоже верите. Неужели вы добровольно на них работаете? Вас заставили, вам тоже приходится кривить душой. Это очень тяжело, я понимаю вас.
— На кого — на них? — спросила Гертруда Антоновна громко и спокойно.
Татьяна Николаевна замолчала.
— Слушайте. Я хочу вам сказать, чтобы вы что-то поняли. — Гертруда Антоновна выдвинула ногу в старом прюнелевом башмаке. — Вот смотрите сюда. На мне заработанная обувь, на мне заработанное платье. — Гертруда Антоновна поднялась с кресла. — Я ем заработанный суп. — И она застучала ложкой по пустой тарелке. Лицо у неё покрылось пятнами. — Я ничего не прошу даром — так воспитали меня родители. Я работала раньше и теперь тоже. Вот что я хотела вам сказать!
— Тише, чего вы стучите! Успокойтесь! — Татьяна Николаевна прижала к себе свой узел. — Я ухожу и устроюсь сама. Есть дом, где мне помогут. Не все же кланяются большевикам!
— Погодите, — сказала Гертруда Антоновна. — Я вам дам свой чемодан. Переложите вещи, а казённую простыню я сдам в бельевую.
Татьяна Николаевна вспыхнула, но смолчала. Через минуту она хлопнула дверью и ушла совсем.
Гриша с фронта
Федосья Аполлоновна не спала — не приходил сон на новом месте. Хоть и устала за день, а вот ворочается: то неловко, то зябко. И окно большое, непривычное, будто ещё и не дома. Только задремала — в дверь постучали.
«Кому это я ночью понадобилась?» — подумала Федосья Аполлоновна. Она встала, нашла в темноте коптилку, зажгла и пошла открывать дверь.
— Кто там?
Отозвался голос знакомый, но слышанный давно-давно. За дверью стоял очень худой человек в красноармейской шинели.
— Это я, — сказал красноармеец.
И бабушка узнала в нём Гришу — племянника Гришу, кудрявого, весёлого.
— Я прямо из фронтового госпиталя в Москву, на поправку, — шептал Гриша.
— Гришенька!
Федосья Аполлоновна уткнулась в грязную, холодную шинель и заплакала. Потом она растопила печурку и постелила Грише на кушетке постель. Без шинели Гриша был ещё тоньше.
— Вот, поешь! — Она разогрела ржаной суп.
Руки у Гриши тряслись, голова была седая.
— Гришенька!
Поев супу, Гриша сразу уснул, а бабушка не спала до самого утра.
Утром Гриша рассказал ей о том, как он с товарищами ходил в разведку и как предал их один, оказавшийся врагом. Попал Гриша к белым, били его, допрашивали, только ничего не добились и погнали на расстрел. А он скатился с берега на лёд, ползком по реке добрался до ельника, потом до деревни, а там, в сарае, переждал ночь. Наутро пришли наши. Он был без памяти. А теперь вот уже на ногах, едет на поправку в госпиталь, и поскорее надо возвращаться обратно на фронт.
Бабушка согрела воды, вынула чистую рубаху и поставила посреди комнаты корыто:
— Давай, Гриша, обмою, а то на тебе вши.
— Зачем это вы? Я до госпиталя доберусь, там и помоюсь. Я только на ночь зашёл, хотел поглядеть на вас. А ехать-то ужас как!.. Не надо, тётя Фенечка!
— Будем мы с тобой разговаривать — вода остынет.
Бабушка стала поливать и еле устояла на ногах: на тощей Гришиной спине чернела струпьями звезда, а пониже — рубец; на рубце иссечена вся кожа.
Видно, ещё в дороге Гриша тяжело заболел. К полудню он уже горел и громко в бреду командовал.
Федосья Аполлоновна решила его не тревожить: «Если умрёт, то на моих руках. А жив будет — его счастье. Как-нибудь выхожу, а в госпиталях там и без него много». И в госпиталь Гришу не повезла. Она сходила к Чапурному, отнесла ему Гришины документы.
Чапурной всё устроил: привёл врача, сходил к военному коменданту. Гришу разрешили оставить дома и выдали бабушке карточку на сухой паёк. И не успела она по этой карточке ничего получить — у неё вытащили и карточку и два миллиона: всю пенсию и пособие.
— Лучше бы не давали — не так бы обидно было! — ворчала бабушка. — Сроду пятачка не теряла, а тут миллионы не уберегла.
Цены этим миллионам никакой не было — бумажка и бумажка, а вот карточку было жалко: что-нибудь на неё и дали бы.
Бабушка стала думать, чем кормить Гришу.
Люськина тётка привела ей покупательницу.
— Вот, приехала ко мне из деревни — замуж выходит, — говорила она про девку.
Девка была здоровая, в шубе, в сапогах, в большой цветастой шали. Она стояла потная, красная и до невозможности укутанная, а рядом с ней стоял мешок картошки. Вынь да положь ей фату подвенечную!
— У тебя вроде была, Аполлоновна? — говорила Люськина тётка. — За эту фату — если она, конечно, есть — меньше мешка картошки с неё не бери. Теперь где это можно достать фату?
Девка засопела.
— Нигде не достанешь, ни за какие деньги, — повторила тётка.
Бабушка отомкнула сундук и достала тонкую белую кисею. Много лет она пролежала просто так, для памяти, а тут пригодилась. Девка рассматривала фату деловито, на ощупь и на свет:
— Во, глянь, дырка!
Правда, на фате была маленькая дырочка, прожжённая свечой. Бабушка её сама, наверно, нечаянно прожгла, когда венчалась.
— Это подштопать можно. Подштопаю, и видно не будет, — сказала она.
Девка терпеливо дожидалась, пока бабушка штопала, и хотя на фате от дырочки и следа не осталось, но она вынула из мешка десять картошек покрупнее и сунула их себе в карман.
— Больше-то нечего сменять? — спросила она.
— Нет, нечего, — сказала бабушка.
«Целый мешок картошки — богатство! Пусть она подмороженная и мелкая, а всё равно будем сыты», — подумала бабушка и сварила полный котелок. И как Грише ни было плохо, он съел несколько картошек с солью.