– Спокойно, – сказал чиновник. – Оставайтесь на своем месте. Мы сейчас все сделаем. We shall settle your problem.
Чиновник набрал номер, тут же приехала полиция: наручники – и в местную тюрьму. Через две недели скорый и неправый (хотя административно – не подкопаешься) суд приговорил нашего героя к депортации назад, в Германию. А в Германии уже 50-е годы Родиону Березову фактически обеспечен билет в советские лагеря.
Сидя в тюрьме, он начинает писать письма известным русским эмигрантам, которые могли бы ему в чем-то помочь. И среди прочих пишет Александре Львовне Толстой – младшей дочери Льва Толстого, основавшей в эмиграции так называемый «Толстовский фонд».
«Толстовский фонд» возник в 1939 году – для того, чтобы помогать тем советским людям, которым не помогал никто. По первости это были военнопленные Советско-финской войны, которым Александра Толстая посылала деньги и посылки, а когда началась Вторая мировая, число нуждающихся в помощи выросло многократно.
Родион Березов как раз-таки и был одним из этих нуждающихся. Пытаясь помочь ему, Александра Львовна подняла всех, кого только можно: вертолетчика Игоря Сикорского, создателя телевидения Владимира Зворыкина и массу других русских людей. Деньги были собраны, оставалось найти высокопоставленного американского чиновника. Таким чиновником оказался сенатор и будущий президент Джон Кеннеди. Он взял это дело на карандаш, остановил процесс депортации, а некоторое время спустя спас Родиона Березова и всю вторую волну русской эмиграции, проведя через Конгресс закон о том, что эмигранты, сознавшиеся в подделке документов, не подлежат наказанию и депортации, поскольку вопрос в 40-е годы стоял об угрозе их жизни.
Родион Березов был спасен, и сам прецедент, обнаживший нравственное заболевание общества 40–50-х годов, был назван «березовской болезнью».
Случай Родиона Березова далеко не единственный. В отличие от первой эмиграции (беженцев от Октябрьской революции), во второй волне было не так много талантливых поэтов, но некоторые все же были. Одного из них звали Николай Николаевич Моршен. В середине 90-х годов я имел счастье познакомиться с ним. Мне очень хотелось застать эту категорию людей, записать их голоса на пленку, получить тот рассказ, которой англичане называют «из пасти лошади».
Николай Николаевич жил в городке Монтерей, известном тем, что там находилась военная школа переводчиков, где он преподавал русский язык в течение многих лет. При этом ни в каких политических или общественных организациях Моршен не состоял, а жил анахоретом, писал стихи и посылал их по почте в издательства и журналы. Из своего медвежьего угла, из своего Монтерея, он практически не выезжал, и я понял, что придется ехать самому.
Я позвонил ему из Европы, чтобы договориться о дате моего визита.
– Приезжайте. Спокойно. Я всегда здесь. Если я не подхожу к телефону, значит, плаваю на каноэ по калифорнийским речкам и ловлю рыбу. Рыба вас ждет. Вы водку пьете?
Я отвечаю:
– Кто ж не пьет водку?
– Ну и отлично, приезжайте.
И вот я приехал туда.
Жил Моршен удивительно просто. Чтобы оценить простоту его быта, надо понимать, что Монтерей – это одно из самых дорогих мест на побережье. Там располагаются виллы многих знаменитостей, там великолепные поля для гольфа, а у причала стоят дорогие яхты. На фоне всего этого великолепия жилище Моршена напоминало украинскую мазанку. Мелом или известкой обмазанные стены, ни одной книги в доме, ни одного буфета. Посуду он, по-моему, держал в коробках из-под бананов или в чем-то подобном. Это опрощение быта, этот уход от живой реальности, от материальных благ был настолько вычурным, что уже попахивал, так сказать, переходом в иное состояние рассудка.
И вот мы начали разговор.
– Уберите магнитофон, – сказал он, – уберите. Я не буду отвечать на магнитофон. Я вам все расскажу, но я ничего не буду записывать.
– Ну, Николай Николаевич, я же на радио работаю, – взмолился я. – Ну как я могу пересказывать ваши слова? Мне голос нужен. Вы пишете стихи, вы русский поэт, и у вас будут русские слушатели. Вы никогда не выступали по радио?
– Практически никогда. В 50-е, кажется, для «Голоса Америки» что-то я рассказывал, а с тех пор нет, я дал обет…
– Я к вам приехал из другой части света. Смилуйтесь!
– Не, не, я не буду…
– Ну, хорошо, а стихи мне можете прочесть?
– Стихи? Да нет, что-то и стихи не хочется.
– А знаете, – сказал я ему, и не соврал, – когда моему сыну было пять лет, я ему читал одно ваше стихотворение, и оно ему страшно нравилось. Может, прочтете для него?
– Для сына – прочту.
– Прекрасно, – сказал я.
И я включил магнитофон. Это единственная в мире запись, где Моршен читает это стихотворение. Оно простенькое, понятно, что приглянулось в нем пятилетнему ребенку.
ПО ТРОПИНКЕ, ПО ЛЕСНОЙ
ДВА СОЛДАТА ШЛИ ВЕСНОЙ.
ИХ УБИЛИ, ИХ ЗАРЫЛИ
ПОД ЗЕЛЕНОЮ СОСНОЙ.
КТО УБИЛ И ПОЧЕМУ —
НЕ ИЗВЕСТНО НИКОМУ —
НИ РОДНОМУ, НИ ЧУЖОМУ,
РАЗВЕ БОГУ ОДНОМУ.
ЧЕРЕЗ ГОД ЛИ, ЧЕРЕЗ ДВА
ПРОРАСТЕТ КРУГОМ ТРАВА.
ВСЕ ПРИКРОЕТ, ПРИПОКОИТ,
ПРИГОЛУБИТ ТРЫНЬ-ТРАВА.
НА ОПУШКЕ, НА ЛЕСНОЙ
ЗАПОЕТ ГАРМОНЬ ВЕСНОЙ:
СЛЫШУ, СЛЫШУ, СЛЫШУ ЗВУКИ,
ЗВУКИ ПОЛЬКИ НЕЗЕМНОЙ.
Я знал и другие стихи Моршена и тоже попросил его их почитать. Его тянуло к той эпохе, которую он не прожил, к эпохе литературного модернизма. У американцев есть специальное слово для присуждения премий за какие-то ничтожные литературные достижения в школе. Тебе дают грамоту, где написано «wordsmith»; то есть ты – словесный кузнец, кузнец слов. Вот Моршен тяготел к такому «вордсмитству».
ЗИМА ПРИШЛА В СУРОВОСТИ,
А ПРИНЕСЛА СНЕЖНОВОСТИ.
ВСЁ ПОЛЕ СНЕГОМ ЗАМЕЛО,
БЕЛЫМ-БЕЛО, МЕЛЫМ-МЕЛО,
НА ПОЛЕ СНЕГОЛЫМ-ГОЛО,
И НАД УКРЫТОЙ ТРОПКОЮ,
НАД СТЕЖКОЙ НЕПРИМЕТНОЮ,
СНЕГЛАДКОЮ, СУГРОБКОЮ,
ПОЧТИ ЧТО БЕСПРЕДМЕТНОЮ,
ТУДЫ-СЮДЫ, СЮДЫ-ТУДЫ
БЕГУТ СНЕГАЛОЧЬИ СЛЕДЫ,
КАК ЗИМНИЕРОГЛИФЫ,
СНЕГИПЕТСКИЕ МИФЫ.
В ЛЕСУ ДУБЫ НЕМНОГИЕ,
СНЕГОЛЫЕ, СНЕЖНОГИЕ.
ВИСЯТ НА КАЖДОЙ ЕЛОЧКЕ
СНЕГВОЗДИКИ, СНЕГОЛОЧКИ.
И СНЕГОЛОВАЯ СОСНА
СТОИТ ПРЯМЕЕ ДРОТИКА.
СУГРОБОВАЯ ТИШИНА.
СНЕГРАФИКА. СНЕГОТИКА.
Разумеется, Моршен целиком и полностью был опрокинут в довоенное время. Он никогда не забывал, что он глубоко советский человек: заветы 20–30-х годов и советскую литературную тайнопись он унес с собой в свободную калифорнийскую жизнь. Одно из его ключевых программных стихотворений посвящено мифу о Гумилеве. Знаете, в 1921 году в Петрограде Блок читал свою речь, в которой он говорил, что скоро над Россией опустится тьма и все мы будем перекликаться во тьме именем Пушкина. 7 августа 1921 года арестовали Гумилева. И очень скоро интеллигенция в России стала перекликаться именем не Пушкина, но Гумилева. Пушкина, впрочем, тоже, но уже – и Гумилева. Стихотворение Моршена именно об этом.
С ВЕЧЕРНЕЙ СМЕНЫ, СВЕРСТНИК МОЙ,
В МЕТЕЛЬ, ДОРОГОЮ ВСЕГДАШНЕЙ
ТЫ ВОЗВРАЩАЕШЬСЯ ДОМОЙ
И СЛЫШИШЬ БОЙ ЧАСОВ НА БАШНЕ.
ПО СКОЛЬЗОТЕ ТРОТУАРНЫХ ПЛИТ
ТЫ ПРОБИРАЕШЬСЯ ВДОЛЬ ЗДАНЬЯ,
ГДЕ ИЗ ДВЕРЕЙ ТОЛПА ВАЛИТ
С ОЧЕРЕДНОГО ЗАСЕДАНЬЯ.
И, ТВОЙ ПЕРЕСЕКАЯ ПУТЬ,
СПОКОЙНО ПРОПЛЫВАЕТ МИМО
ЛИЦО СКУЛАСТОЕ И ГРУДЬ
С ЗНАЧКОМ ОСОАВИАХИМА.
И ВДРУГ СКВОЗЬ ВЕТЕР И СКВОЗЬ СНЕГ
ТЫ СЛЫШИШЬ ШЕПОТ ВДОХНОВЕННЫЙ.
ПРИСЛУШАЙСЯ: «…ЖИВУТ ВОВЕК».
ЕЩЕ: «А ЖИЗНЬ ЛЮДЕЙ МГНОВЕННА…»
О СТРОК ЗАПРЕТНЫХ ВОЛШЕБСТВО!
ТЫ ВЗДРАГИВАЕШЬ. ЧТО С ТОБОЮ?
ТЫ ИЩЕШЬ ВЗГЛЯДОМ.
НИКОГО! ОПЯТЬ НАЕДИНЕ С ТОЛПОЮ.
ЕЩЕ ЧАСЫ НА БАШНЕ БЬЮТ,
А ИХ УЖ ЗАГЛУШАЕТ СЕРДЦЕ.
ВОТ ТАК ДРУГ ДРУГА УЗНАЮТ
В МОЕЙ СТРАНЕ ЕДИНОВЕРЦЫ.
После чтения стихов Николай Николаевич потребовал, чтобы магнитофон был выключен, и только тогда стал рассказывать мне о своей жизни. Надо добавить, что все это происходило зимой, пусть и калифорнийской, но все-таки достаточно прохладной. Время было за полночь. На плите стояли какие-то чаны, тазы, какие-то короба, и отовсюду торчала рыба, которую сам Моршен ловил, прогуливаясь на каноэ. И вот там буквально повсюду лежали совершенно небывалые балыки, – никогда ничего подобного я не видел. Ну, и самогонка, конечно, – целая батарея бутылей. Я сидел на струганой скамейке, а он все наливал, наливал. Я чувствовал, что весь пылаю, но загадочным образом не пьянею: потому, во-первых, что мне интересно.
Я спросил, почему, собственно, он выбрал именно Монтерей.
И вот он рассказывает:
– Дело в том, что в 1947 году, когда мы вместе с отцом находились в Гамбурге, бывшем тогда английской зоной оккупации, мы сидели в лагере для перемещенных лиц и слушали радио. А радио передавало не только немецкую музыку, но и Москву, что, конечно же, было интересно, поскольку все боялись депортации. И вот я слушал выступление Ильи Эренбурга: «Эмигранты, соотечественники, партия и правительство предлагают вам вернуться домой. Родина прощает вас. Возвращайтесь и трудитесь на благо советского народа. Но только если кто из вас будет долго раздумывать, а то и бежать в сторону, – продолжил Илья Григорьевич, – мы вас со дна морского достанем».
Произносил ли Эренбург эти слова, слышал ли их Моршен, или он их придумал в оправдание своей судьбы, – не имеет значения. Психическая реальность – такой же тип реальности, как и физическая. Он услышал так и испугался до хребта своего.
– Я уехал в Америку в 1950 году. Сперва преподавал в Сиракузах, потом я переехал в Калифорнию: подальше, подальше. А дальше-то некуда – д