— Иерусалим, — сказал он, — может вынести дюжину красивых женщин, Москва — семьдесят пять, а деревня — с трудом одну, — и добавил, что это похоже на способность животных вынести змеиный укус, которая тоже зависит от их размера и веса.
— Лошадь выживет, а собака сдохнет, — сказал он.
Циничным и ворчливым стариком стал наш Деревенский Папиш, как это часто случается с людьми, по природе страстными и насмешливыми, но слишком зажившимися на этом свете. Вот и сейчас он принялся утверждать, что для самой красоты было бы лучше, разделись она между женщинами по справедливости, но она, к счастью, не имеет склонности делиться и распределяться между всеми дочерьми Евы честно и поровну.
Ривка вышла замуж за Якова, пошла за ним в Кфар-Давид и очень скоро убедилась в справедливости материнских слов. Она не нашла покоя ни в замужестве, ни в жизни на новом месте. Как только она появилась в деревне, мужчины потеряли сон, потому что сны о ней были утомительней бессонницы, а грезить было легче, чем исподтишка бросать на нее взгляды наяву.
И в ту же ночь
Или в тот же день
Все у этой пары
Пошло набекрень.
И женщины судачили,
Штопая носки,
И, хмурясь, теребили
Бороды старики.
А Ривка, которая тоже знала, что она красивее всех женщин в деревне, помнила наставления матери и избегала лишний раз появляться на улице. Она взвалила на себя самые тяжелые и неприятные обязанности, не расчесывала волосы, а когда ей все же приходилось выйти в центр деревни, натягивала на себя рабочую одежду мужа. Но это лишь подчеркивало ее красоту, ибо красоту, как сказал Деревенский Папиш, нельзя скрыть, как у нас скрывают правду, и походка Ривки была походкой красивой женщины, и трепет ее ресниц был трепетом ресниц красивой женщины, и то, как смыкались согласные «п» и «м» меж ее губами и как дрожала согласная «л» на кончике ее языка, было таким томяще-желанным, каким это должно быть у красивой женщины.
И когда она шла, серая ткань на ее коленях взметалась, как крылья птиц, которых никогда не видели в деревне. И ветер прижимал эту ткань к телу, очерчивая рисунок ее ног, и ее груди, и холмик лобка, как он может очерчивать только силуэт красивой женщины.
Но Ривка отказывалась понимать все эти простые вещи, и когда увидела мужа, засмотревшегося на женщину в телеге Рабиновича: усталое тело склонилось вперед, ветер играет с ее одеждой, и свет ластится к теням ее вен, — она сказала себе, что, возможно, слишком перестаралась в своей осторожности и собственными руками лишила себя своего очарования.
Разные вещи, присущими им путями туманных намеков, стали проясняться в ее уме. Потянулись линии, соединяя отдаленные точки. Тоня в вади, альбинос и его птицы, пожар, маки, женщина, плывущая по золотисто-зеленой реке хризантем. Теперь она понимала, что все это — лишь ускользающие начала, кончики проступающих из коры побегов, самые робкие предзнаменования предстоящего; но каков будет их конец? — спрашивало ее сердце. И последствия — «кто их увидит?»[34].
Умная она была женщина, Ривка Шейнфельд, и способна была представить себе будущее и почуять даже то, что еще далеко не прояснилось. Со страхом, смешанным с любопытством, ждала она того, чему суждено было произойти.
10
Время от времени в деревне появлялся элегантный английский офицер в белоснежном морском мундире, сидевший за рулем маленького, облицованного деревянными пластинами, тарахтящего «моррриса». Он заходил к счетоводу-альбиносу и покупал у него птиц.
А однажды к нему пожаловал другой гость: слепой охотник за щеглами из арабской деревни Илут, что лежала за восточными холмами. Никто не заметил его слепоты, потому что совершенно уверенные шаги привели его прямиком в дом Якоби и Якубы.
Араб постучал, и альбинос, вопреки своему обыкновению, немедленно открыл дверь.
— Как ты нашел дорогу? — спросил он.
— Как человек поднимается вдоль ручья, пока не доходит до источника, так и я шел по голосам птиц, — сказал слепой и с широкой радостной улыбкой добавил: — И не упал ни разу!
Он с удовольствием прислушался к пению канареек и рассказал альбиносу, что арабы кормят своих щеглов и бандуков амбузом.
— Это зерна гашиша, — объяснил он. — Бандук берет амбуз в рот, забывает, что он в клетке, и начинает радоваться и петь, как жених, которому на все наплевать.
В свой следующий приход охотник за щеглами принес нескольких бандуков — помесь диких щеглов с канарейками, — а также зерна гашиша, помогающие им петь.
Подобно мулам бандуки тоже не приносят потомства, поэтому их дикая кровь не разжижается в поколениях приручения и неволи. Те, кто выращивает бандуков, не могут похвастаться их длинными родословными и наследственными титулами, но зато цвет бандуков и их пение всегда отличается силой и свежестью, и зачарованный альбинос решил кормить их пищей, вселяющей вдохновение еще больше, чем гашиш. Он посеял у себя во дворе маки и начал выдавливать сок из их стеблей. Большие цветки на верхушках высоких стеблей быстро налились алым пламенем, а потом раскрылись, обжигая двор греховным сиянием и медленно покачиваясь даже при самых сильных ветрах, как это свойственно макам.
Яков заглядывался на цветы соседа, прислушивался к пению бандуков и канареек и не переставал думать о работнице, приехавшей к Рабиновичу.
У маков есть странное свойство, — они не оставляют человека и после того, как он отводит от них взгляд. Багрово-черные, они смотрят на него даже сквозь его смеженные веки. А Яков все таращился на них, то и дело смаргивая слезы, и не знал, как опасны эти его эксперименты.
Но однажды ночью, через несколько месяцев после приезда Юдит в деревню, старый зеленый пикап вернулся в свое стойло по уверенной прямой, и альбинос, трезвый и благоухающий, как младенец, вышел из него и стал выгружать из кузова мешки с цементом и мелом, кирпичи и доски с железом для опалубки.
Яков услышал шум за забором и всмотрелся во тьму. Светлая голова альбиноса сверкала там, будто поплавок в ночном море, и по размеренным звукам его работы Яков понял, что счетовод, вдобавок ко всему, еще и опытный строитель и, подобно кошкам, хорошо видит в темноте.
Несколько ночей подряд он следил за ходом строительства, и ему уже стало казаться, что альбинос заметил это и даже обратил на него внимание. И точно — однажды вечером, отдыхая в саду, листая, как обычно, свою книгу, вздыхая и отхлебывая из стакана, счетовод вдруг приспустил черноту своих очков и уставился на Якова продолжительным взглядом красноватых глаз, который завершился неожиданной улыбкой.
Волнение охватило тело Якова, а страх пригвоздил к земле его ноги.
— Что ты там делаешь целый день у забора? — спросила самая красивая женщина деревни.
Не раздражение было в ее голосе, и даже не удивление, а только настороженность и беспокойство.
— Ничего, — сказал Яков.
По ночам она вслушивалась в удары его сердца, и ей казалось, будто змеиные чешуйки шелестят тоской у него внутри, а днем неумолчное пение птиц возглашало ей дурные предвестья. Одинока была она, укутанная в атлас своей красоты и в мантию своего страха, и только теперь начала понимать то, что мать сказала ей годы назад: что у красивых женщин нет настоящих подруг.
Деревенский Папиш рассказывал мне, что в первые дни после приезда Ривки в деревню местные женщины пытались сойтись с ней поближе. Одни просто останавливались на безопасном расстоянии и смотрели на нее, а другие, что посмелее, подходили, прикасались к ее руке и даже приоткрывали рот, словно хотели заговорить, не понимая, что им просто хочется подышать тем воздухом, который она выдыхает.
— А когда они увидели, что красота не передается, как заразная болезнь, то сразу же отдалились, — сказал Деревенский Папиш.
Но даже он не сумел до конца предугадать, какая сильная любовь наполнит сердце Якова и какие дикие ростки и неукротимые побеги выпустит она из себя.
Смеется с утра,
Весела до заката,
Вся деревня пропахла
Ее ароматом…
Так пел свой гимн Ривке наш Деревенский Папиш, барабанил пальцами по моему колену, и голос его становился все громче и громче.
11
Никто не знал, что таит новая работница Рабиновича в своем сердце — и в своей сумке.
Деревенские глазели на нее настороженно, выжидая чего-то такого, что могло бы дать ниточку к разгадке: запаха незнакомых блюд, аромата странных духов, непривычных и выбалтывающих секреты нарядов, что развевались бы на бельевой веревке.
Но только вопль вырывался по ночам из дома, а он, уж конечно, ничего не разъяснял.
Женщины обменивались мягкими понимающими взглядами, похожими на те приглушенные весенние посвисты, которыми обмениваются полевые мыши, когда шакал рассекает телом высокую траву.
Но в ней не было хищности. Разве что какая-то непреднамеренная загадочность, да еще короткие, завораживающие движения рук во время работы, и те беглые прикосновения, которыми она обменивалась с Номи, и та упрямая, вечно окружающая ее скорлупа, иногда плотная, как штукатурка, а порой прозрачная, точно нежная кожица спелого винограда.
Чувствовалось, что вилы и вожжи, игла и половник ей не внове, да и доить она тоже научилась быстро. Поначалу, правда, как все новички, придерживала сосок только большим и указательным пальцами, но когда коровы привыкли к ее рукам, а она — к их близости, Моше научил ее доить четырьмя пальцами сразу, сжимая соски один за другим, от указательного пальца до мизинца. Вначале ее руки болели от усилий и пальцы дрожали, но постепенно мышцы окрепли, и вскоре мелодия, вызваниваемая молочными струями по стенкам ведра, уже говорила об опытном исполнителе.
Секреты коровника открывались перед ней, подобно страницам перелистываемой книги. Она наловчилась угадывать, что корова вот-вот лягнет, еще до того, как об этом узнавала сама корова, научилась понимать капризы двух старейшин молочного стада, приноровилась расшифровывать намеки, появлявшиеся на носу и крупе заболевшего теленка и стала распознавать иерархию авторитета и подчинения, царившую среди животных.