Как несколько дней… — страница 31 из 65

Пикап перешел в руки Сойхера, пристыженный бухгалтер вернулся в свой кибуц, а аукционеру Глоберман дал пол-лиры[45] и ящик пива, в качестве «бенемунес парнусе», и отправил домой.

23

Теперь, когда в хозяйстве Рабиновича подрастали его цыплята, Яков решил, что у него есть повод заглядывать туда, и, неделю потомившись в колебаниях, в конце концов появился и объявил:

— Я пришел посмотреть, хорошо ли растут цыплята.

Он спросил Юдит, чем она их кормит, дал ей кучу всевозможных рекомендаций и под конец, расхрабрившись, предложил научить ее делать бумажные кораблики, чтобы играть с детьми Моше и этим завоевать их сердца.

Она еще не успела ответить, как он уже достал из кармана несколько листочков бумаги, сел и начал с удивительной ловкостью складывать, перегибать и выворачивать их так и эдак, разглаживая ногтем сгибы, и вскоре целых четыре великолепных, на славу слаженных бумажных кораблика выстроились на столе.

— Если ты выйдешь со мной во двор, мы можем пустить их поплавать в коровьем корыте, — предложил он.

Кораблики покачивались в корыте, устойчивые и надежные на вид.

— Такие кораблики могут плыть и по реке и все равно не тонут, — пообещал он ей и вдруг, с удивившей их обоих смелостью, положил руку на ее ладонь и сказал: — Я небольшой умник, Юдит, я некрасивый и небогатый. И я хочу, чтобы ты знала, — когда раздавали ум и красоту, я не был первый в очереди. Не самый последний, но и не первый. Но когда раздавали терпение, я ждал в очереди, пока у всех уже не лопнуло терпение больше ждать. Так это у нас, у Яковов. Я не Глоберман, и я не Рабинович. И я не кто-нибудь еще. Но семь лет для меня — как несколько дней ожидания[46].

И вдруг коньяк в его бокале заходил волнами, на глазах проступили слезы, он опустил голову, его лицо почти скрылось в тарелке.

— И я ждал больше, чем семь лет. До самой ее смерти я ждал. А потом уже не ждал. Зачем мне ждать мертвую женщину? По мертвой женщине можно тосковать, — но ждать? Она умерла, а я с тех пор думаю только обо всех этих вопросах. Что случилось? Как я упустил ее? И что, если б я поступил так, или не поступил бы вот так, и если бы эдак? Ведь я все устроил так хорошо, я все приготовил по всем правилам! Может, она когда-нибудь тебе объяснила что-нибудь, а, Зейде?

— Нет, — ответил я, содрогнувшись в предчувствии следующего вопроса.

Яков посмотрел на меня испытующим, прищуренным взглядом.

— Мне пора, — сказал я.

— Мать иногда рассказывает что-нибудь своему сыну, — сказал Яков.

— Не эта мать, — сказал я. — Ты знаешь о ней много больше, чем я.

— Ты был с ней больше, чем я.

— Мне пора, Шейнфельд.

Яков страдальчески усмехнулся.

— Шейнфельд… — сказал он. — Шейнфельд… — И, помолчав, спросил: — Как ты сейчас пойдешь? После полуночи уже нет автобусов. Давай я постелю тебе во второй комнате.

— Нет, я пешком. — Меня охватило нетерпение. — Я тут все знаю — и как пройти, и где срезать. Я вернусь как раз к утренней дойке, помочь Моше.

— До самой деревни пешком? Через лес, ночью? Это опасно.

— Опасно? — улыбнулся я. — Ангел Смерти — очень аккуратный ангел. Он увидит мальчика, которого зовут Зейде, и тут же пойдет искать кого-нибудь другого. Поберегись, Яков, когда стоишь возле меня, — он и тебя может так невзначай выбрать.

— Ты уже не мальчик.

— Я еще и не дедушка.

— Ангел Смерти — он как крестьянин, у которого есть сад, — сказал Яков. — Каждое утро он спускается и бродит себе между деревьями, ищет созревшие плоды. У нас на Украине был один такой. Он обвязывал деревья цветными лентами, чтобы знать, что нужно сорвать. И у него была еще одна странная привычка — он всегда брал с собой еду в дорогу, даже когда шел в местную лавку. Готовил себе кусок хлеба с сыром и что-нибудь попить, чтобы не одалживаться ни у кого. И как-то однажды…

— Яков! — Я встал. — Эту историю ты мне расскажешь в другой раз, а сейчас мне действительно пора.

— Ты не хочешь, чтобы я приготовил тебе итальянский десерт из яичного желтка и вина? Ты его так любил…

— Нет, Яков, я уже должен идти.

— Ну так иди, Зейде, иди. Чтобы ты не говорил, что твой отец держал тебя через силу.


— Тебе было вкусно? — несся за мной его крик.

— Очень! — крикнул я на бегу в темноту за своими плечами. — Очень вкусно!

— Я приглашу тебя снова, и ты придешь, да? — кричала мне темнота позади.

— Я приду, я обязательно приду!

Я спустился по восточному склону холма, оскальзываясь и спотыкаясь на камнях, погрузился в запах инулы, росшей вдоль русла, перепрыгнул по голышам, лежавшим на дне, взобрался на противоположный берег и вышел на вспаханное поле за ним, а когда добрался до большой дороги, уже издали услышал рев тяжелой машины и увидел два круга света, ползущие по вершине холма, а потом и два оранжевых фонаря со светящимся треугольником на крыше огромного коня, запряженного в молочную цистерну.

Подъем кончился, Одед переключил сцепление, потом переключил еще раз, и еще, и разогнал машину, а я выскочил из кустов на дорогу, прямо в сноп его света, и замахал обеими руками, потому что знал, какой у него длинный тормозной путь.

Гудок закричал громким воплем узнавания, могучая цистерна лишь чуть замедлила, а я подпрыгнул, схватился за лесенку и забрался внутрь, возбужденный и раздраженный.

— Что ты тут делаешь, Зейде? — закричал Одед, пересиливая рев двигателя. — Откуда ты вдруг взялся? У тебя завелась какая-то подружка в Тивоне?

— Нет у меня нигде никакой подружки!

— Значит, ты опять был у твоего идиота?

— Если ты будешь так называть моего отца, я буду так называть нашего отца тоже.

— Опять ели деликатесы? — кричал Одед. — Хоть бы мне когда-нибудь принес кусок!

Жизнь в обществе большого дизельного двигателя приучила его кричать — что в кабине, что вне ее.

— Некоторые пассажиры, которых я подбираю по пути, так пугаются моих криков, что просят высадить их посреди дороги, — смеется он. — И дома то же самое. Помню, как моя Дина сердилась. «Почему вся деревня должна слышать, что ты говоришь мне на кухне? — говорила она. — Я же здесь, я рядом, я все прекрасно слышу». Но разве я нарочно? Как-то раз, на подъеме к вади Милек, я вдруг понял, что даже когда говорю сам с собой, я не слышу ни слова. Вот с тех пор я и кричу.

Так они рассказывали мне мою историю. Глоберман — мятыми денежными бумажками, Яков — деликатесами, Рабинович — выпрямленными гвоздями, дядя Менахем — записками немых дядей, Номи — ласками, а Одед — криками.

— Когда-нибудь ты напишешь обо всем этом! — кричал он мне. — Иначе зачем я тебе все это рассказываю, о моем отце, и о твоей матери, и о Номи, и о дяде Менахеме, и о Глобермане, и обо всем? Ты напишешь обо всем этом, чтобы все знали, ты слышишь, Зейде?! Ты напишешь!

Третья трапеза

1

В третий раз я ужинал у Якова двенадцать лет спустя. Два из них я провел в Иерусалимском университете и десять — в коровнике Моше Рабиновича.

Моше решил завещать все свое хозяйство мне, но Одед не испытывал по этому поводу никакой досады. Автоцистерна была ему милей коров, и он по-прежнему время от времени отвозил меня к Номи.

Теперь я уже не засыпал во время этих долгих ночных путешествий. Я с большим интересом прислушивался к его воспоминаниям, надеждам и мечтам, которые он излагал все так же громко и с поразительной откровенностью, то и дело перебивая их требовательным:

— Так ты напишешь об этом, Зейде, да?!

Я любил ездить с ним и слушать его и потому не говорил ему, что не намерен выполнить его просьбу.

И работать Моше стал теперь много меньше прежнего. Свой участок он сдал в аренду деревенскому земельному кооперативу, а себе оставил только дойных коров и загон для молодых бычков, которых выращивал на мясо. С утра я повязывал старый мамин передник, обматывал голову ее голубой косынкой и принимался за работу — в коровнике, на кухне, в доме и во дворе.

Своих ворон я не забросил. Один из моих иерусалимских преподавателей, тот рыжий профессор, которому Номи дала прозвище «главного ерундоведа», почуял мою нелюбовь к сиденью к лаборатории и склонность к наблюдениям в поле и сумел оценить мою способность взбираться, рисковать и выслеживать. Как-то раз, через несколько месяцев после того, как я бросил занятия и вернулся в деревню, он появился у нас во дворе и попросил провести для него серию наблюдений в Долине. В частности, как он сказал, для изучения процесса расселения ворон среди людей и того вреда, который этот процесс причиняет местным популяциям маленьких певчих птиц.

К тому времени деревня окончательно разочаровалась во мне. Люди наблюдали за мной, пока я наблюдал за воронами, добавляли к этому мое имя и равнодушие к женщинам, приправляли варево воспоминаниями о моей матери, помешивали, пробовали и по вкусу заключали, что я за человек. В этом обществе, где главным было, сколько борозд ты пропахал и скольких детей ты народил, я тоже считался довольно странной птицей.


Так или иначе, но в 1963 году я еще изучал зоологию в Иерусалиме. Я упоминаю об этом исключительно в угоду хронологии, потому что сами эти занятия ничего не добавляют и не отнимают у той истории, которую я пытаюсь здесь рассказать. Тем более что я не так уж и преуспел в своих занятиях. В университетских лабораториях мне было скучно. Через окно я видел ворон, которые населяли ближние сосны, высиживая там своих птенцов, и душа моя так и рвалась забраться туда и заглянуть в их гнезда, вместо того чтобы вглядываться в постылые препараты, лежащие на лабораторном столе.

— Я ненавижу эти их микроскопы! — сказал я Номи. — Все, что мне нужно знать, я могу увидеть глазами.

— А что же ты любишь? — спросила Номи.

— Тебя я люблю, Номи, — сказал я. — Тебя я люблю, с того самого дня, как родился. Я помню, как мы встретились впервые. Мне было ноль, а тебе шестнадцать. Я открыл глаза и увидел тебя. Я посмотрел на тебя и сказал тебе.