Как несколько дней… — страница 43 из 65

Старый Глоберман покупал скот у арабов из Кастины и Газы.

— У него было большое дело. Он продавал мясо для турецкой армии, а потом для английской. Как-то раз он купил у шейха из Газы двадцать — тридцать голов сразу, дал ему задаток, а остальное, сказал, отдаст, как только все коровы благополучно прибудут на место. У этого шейха был пастух, совсем тупой парень, который приводил к отцу коров из Газы в Яффо, вдоль берега моря. Каждый раз он брал по пять коров, чтобы не потерять сразу все стадо, если случится наводнение, или нападут дикие животные, или, не дай бог, грабители.

Когда он привел первую партию, старый Глоберман встретил его с большим почетом, дал ему напиться, пригласил за стол и предусмотрительно положил рядом с тарелкой маленькую бутылку охлажденного ливанского арака.

— А это что? — с детским простодушием подивился пастух, прикоснувшись опытным и жаждущим пальцем к маленьким каплям росы, сгустившимся на донышке бутылки.

— Холодная вода, — ответил старый Глоберман, который хорошо знал силу религиозных запретов и слабость веры своего гостя.

Он щедро налил ему в стакан, и тот чуть не задохнулся от жгучей резкости напитка.

— Хорошая вода, — простонал он от наслаждения.

— Из нашего колодца, — сказал старый Глоберман.

— Хороший колодец, — сказал пастух.

— На здоровье. — Старый Глоберман прикоснулся ладонью к своему лбу. — Ашраб, выпей еще немного, йа-сахаби, ты ведь не пил всю дорогу, друг мой.

Он бросил в стакан гостя кусочки льда, подал ему маслины, очищенные огурцы и пучки свежей петрушки, и поджарил в кануне, на углях померанцевого дерева, куски мяса, а когда они кончили есть, и пить, и стонать от вкуса хорошей воды, старый Глоберман взял обуглившуюся головню и провел ею на стене своей лавки пять вертикальных линий и одну горизонтальную, которая их пересекла.

— Это те пять коров, которые ты привел сегодня, хабиби[60], — сказал он пастуху. — А теперь иди и приводи еще пять. И мы снова отведаем мяса, и выпьем еще немного хорошей воды из нашего колодца, и напишем еще пять на этой стене. Так ты приведешь сюда всех своих коров, а в последний раз придет с тобой также уважаемый господин шейх, увидит все своими глазами и сам сделает расчет.

Они погрузили ладони в пепел и потом отпечатали их на стене, чтобы подтвердить счет коровам, после чего пастух попрощался с торговцем со словами благодарности и пожеланиями здоровья, сделал последний глоток перед дорогой и отправился назад в Газу.

Неделю спустя он пришел со второй партией коров, снова поел и выпил, и старый Глоберман провел еще пять угольных линий на стене лавки, и они опять подтвердили правильность счета пепельными отпечатками своих ладоней.

С последними пятью коровами пришел и шейх, владелец всего стада, получить свои деньги, и обнаружил — в этом месте Глоберман посмотрел на Юдит, похлопал по сапогам своей палкой и затрясся от сдавленного хохота, — и обнаружил ужасную вещь.

— Ну, скажи сама, госпожа Юдит, — подмигнул он. — Что, по-твоему, он обнаружил?

— Что?

— Что накануне отец побелил лавку… Три слоя побелки поверх всех линий, и подписей, и всего остального, и теперь попробуй поспорь с человеком, который родился на мясницкой колоде, сколько коров он уже получил! — И Глоберман наконец взорвался громовым смехом.

Юдит глотнула из своей рюмки и улыбнулась. Она развязала голубую косынку, и ее волосы рассыпались по плечам.

Снаружи потянул вечерний ветерок. Шелест эвкалипта усилился, и Глоберман понял, что еще немного — и госпожа Юдит поднимется и скажет: «Ну, Глоберман, уже половина пятого, мне пора на работу». Он встал, надел шляпу и приложил пальцы правой руки к ее полям в знак прощанья.

— Я лучше уйду сейчас, чтобы тебе не пришлось выпроваживать меня потом, — сказал он. — А другую историю я расскажу тебе в следующий раз.

Он вышел во двор, радуясь, что сумел поговорить с ней, ни разу не сказав «точка», и крикнул:

— Одед! Одед! — чтобы тот помог ему вывести пикап на дорогу.

— Если бы не наш эвкалипт, он так бы и въезжал с разгона прямо в гусятник Деревенского Папиша, — сказала Номи. — Посмотри, сколько вмятин он оставил на коре.

Порой я смотрю на этот покрытый шрамами гигантский пень, который раньше был могучим деревом, укрывавшим в своей шумной кроне вороньи гнезда: вон там, в развилке, маленький Одед когда-то соорудил себе место для ночлега, здесь пикап Глобермана с налету тормознул о древесное тело, в том вот месте Яков прибил свою любовную записку, а тут неподалеку сидит сейчас Моше Рабинович и разгибает руками гвозди, — и мое воображение заново наращивает обрубленное прошлое этого великана. Молодые побеги снова выстреливают во все стороны, постепенно утолщаясь и ветвясь, снова шелестит листва и удлиняются ветки, и вот уже опять слышится то жуткое скрежещущее предвестие, и я наклоняю голову в ожидании грозного треска разламывающейся древесины, рева падения, ужасного удара, и ничто не пробуждает меня от этого кошмара и не освобождает меня от ее смерти.

Лучше бы он выкорчевал и сжег этот пень, чтобы не торчал здесь как могильный камень. Но Моше любит этот обрубок, этот памятник своей мести, как он любит свой валун, свидетельство своей силы. Иногда он подходит к огромному камню и дружелюбно, как старого, знакомого врага, похлопывает по нему рукой, а в конце лета и в осенние дни, когда холодный послеполуденный ветер тянет с вершины Кармельского хребта и насквозь продувает сеновалы, он обязательно приходит к обрубку эвкалипта, обрывает сильной рукой все, даже самые маленькие побеги, появившиеся по краям среза, и снова напоминает пню, что это его наказание: «Умереть ты не умрешь, но расти ты больше не будешь».

Потом он усаживается на пень и принимается за работу. Деревянная доска лежит у него на коленях, и на ней кучка кривых гвоздей. И вскоре рядом уже начинает подниматься кучка выпрямленных гвоздей, и по мере уменьшения первой вторая все растет и растет.

Совсем старый человек. Всегда задыхается, и лицо вечно багровое, как будто от невидимого усилия. Сенильность кривит его губы, придавая ему вид ребенка, уму которого мир представляется чем-то непостижимо сложным. Но тоска по отрезанной косе все еще томит его сердце, и страшная сила все еще клокочет в его мышцах, и, хотя я знаю его уже много лет, мне по-прежнему хочется протереть глаза, когда я вижу, как он выпрямляет гвозди в своих грубых пальцах, как если бы то была простая железная проволока.

— Это его успокаивает, — говорит Одед.

Закончив выпрямлять гвозди, он до блеска надраивает их морским песком и отработанным машинным маслом. И когда они начинают сверкать, как новые, на его лице появляется довольная улыбка.

— Ему всегда нравились блестящие вещи, — рассказывал дядя Менахем, — и дома, будучи еще маленькой девочкой, он то и дело стыдливо приподымал подол платья, которое надевала на него мать, становился на колени и точными ударами молотка загонял гвозди в деревянный пол дома. Мать, которую волновала сохранность пола, тем не менее помнила, что у девочек бывают влечения, которые нельзя подавлять, и поэтому в конце концов начертила в углу кухни квадрат, метр на метр, и разрешила Моше забивать свои гвозди только в этом месте. По прошествии считанных недель весь квадрат уже был покрыт плотными рядами металлических шляпок, начищенных и сверкающих, как стекло. Он был очень симпатичной девочкой, — завершил свой рассказ дядя Менахем. — А мальчик, который в детстве был девочкой, носил платье и имел косу, запросто побьет потом в любовном состязании любого мужчину.

16

В один прекрасный день тетя Батшева вдруг появилась в нашем дворе, чуть не бегом отмахав несколько километров через поля, — белое от гнева лицо, черное от траура платье. Вид ее был таким непривычным и странным, что нашим деревенским недостаточно показалось мельком увидеть ее через окно — они повыскакивали наружу и последовали за ней.

— Что с тобой?! — испуганно бросился Моше к невестке. — Почему ты в черном?!

— Это одежда вдовы! — объявила тетя Батшева. — Ты что, не видишь?! Менахем умер, и теперь я вдова.

— Как это — умер?! — завопил Моше. — Что ты несешь?! Ты что, спятила?!

С бьющимся сердцем вскочил он в седло и погнал в соседнюю деревню. Брат вышел к нему навстречу как ни в чем не бывало, здоровый и невредимый, вытер его лошадь от пота, проследил, чтобы она не пила слишком много после скачки, и налил кружку самому Моше. А потом поведал, что и впрямь иногда изменял жене, но Батшева, несмотря на всю свою ревность, подозрительность и слежку, так и не сумела ни разу поймать его на горячем.

— Это была ошибка с моей стороны, — каялся Менахем. — Нужно было дать ей шанс хоть разок поймать меня с какой-нибудь «курве», а еще лучше — сразу с парочкой, — она бы вмиг успокоилась. Если у женщины есть подозрения, но нет доказательств, она вполне может сойти с ума.

Однажды Батшева допытывала его так долго, что он в конце концов сломался и признал, что да, он часто встречается с «курве».

— Где? — возопила Батшева.

— В моих снах, — сказал Менахем и расхохотался.

Он думал, что она засмеется тоже, потому что сны — это законное и признанное убежище, и даже самые деспотичные тираны не имеют над ними власти, но Батшева подняла такой крик, что ему опротивели и она сама, и ее ревность, и на этот раз он предпринял неожиданный по дерзости акт возмездия — начал встречаться со своими «курве» в самом оскорбительном для жены месте — в ее собственных снах.

— Ты не оставила мне выбора, — улыбнулся он, когда она обвинила его в садизме. — Разреши мне встречаться с ними в моих снах, и мы уйдем из твоих.

— Через мой труп! — отрезала Батшева и в последующие дни убедилась, что ее сны начали подбрасывать мужу не только всё новые места свиданий, но и все новых «курве» для удовлетворения его небывалого распутства.