Как остановить время — страница 32 из 50

Я сел на табурет, и в зале стало тихо. Если не считать пренебрежительного фырканья Мартина.

Я поглядел на клавиши. Я не садился за инструмент с той поры, как покинул Париж. Всерьез – ни разу. А сто лет назад музицировать было для меня самой большой радостью. По сравнению с гитарой в фортепиано есть что-то особенное. Оно требует от тебя большей самоотдачи. Большего переживания.

Что же мне сыграть? Ума не приложу.

Я засучил рукава.

Закрыл глаза.

Никаких идей.

И заиграл первое, что пришло в голову.

«Зеленые рукава».

Я сидел в пабе в Восточном Лондоне и наигрывал на пианино «Зеленые рукава». Смешки Мартина били по ушам, но я продолжал играть. «Зеленые рукава» плавно перетекли в «Под зеленой кроной». Меня захлестнула тоска по Мэрион, и я сыграл отрывок из «Грез любви № 3» Листа. Когда настал черед «Человека, которого я люблю» Гершвина, Мартин уже не хихикал, а я с головой погрузился в музыку. Я был во власти тех же чувств, что переполняли меня, когда я играл в парижском «Сиро». Иначе говоря, я наконец вспомнил, на что способно фортепиано.

Следом нахлынули другие воспоминания, вызвав в душе бурю чувств. Непереносимо застучало в висках.

Закончив играть, я обернулся к собутыльникам. Они сидели, разинув от изумления рты. Первой в ладоши захлопала Камилла. К ней присоединились все остальные, включая троицу стариков и бармена с официантами. Мартин бормотал слова «Зеленых рукавов».

– Грандиозно! – воскликнул Айшем.

– Гляди, как бы тебе не потерять работу, – поддела Мартина Сара. Тот огрызнулся.

Я сидел на табурете возле Камиллы.

– Пока вы играли, у меня снова возникло ощущение, будто я уже видела вас. За фортепиано. Что-то вроде дежавю.

Я пожал плечами:

– Говорят, дежавю вовсе не выдумка.

– А один из симптомов шизофрении, – поспешил вставить Мартин.

– Нет, в самом деле, – сказала Камилла, рукой легонько коснувшись тыльной стороны моей ладони и быстро, пока никто не заметил, убрав ее. – Это было изумительно, si merveilleux[18].

Я почувствовал краткий, но мощный прилив желания. Уже несколько столетий ни одно человеческое существо не вызывало во мне настоящего вожделения, но стоило мне кинуть взор на Камиллу, услышать ее мягкий и глубокий голос, рассмотреть сеточку тонюсеньких морщинок вокруг глаз, ощутить на своей коже ее прикосновение, взглянуть на ее рот, как в голове точно щелкнул переключатель: вот бы остаться с ней наедине, забыть обо всем и, страстно шепча ей в ухо нежные слова, жадно наслаждаться друг другом. Проснуться в одной постели, болтать, смеяться и просто вместе молчать. Принести ей завтрак. Тосты. Джем из черной смородины. Розоватый грейпфрутовый сок. Возможно, немного арбуза. Пару ломтиков. На тарелке. Она улыбнется – я ясно представил себе ее улыбку, – и я дерзну обрести счастье с другим человеческим существом.

Вот что творит игра на фортепиано.

Вот в чем ее опасность.

Она делает тебя человеком.

– Том? – прервала она мои грезы. – Выпьете еще?

– Нет, спасибо, – смущенно пробормотал я, ощущая себя открытой книгой: кто угодно может ее прочитать и узнать мои сокровенные тайны. – Пожалуй, с меня хватит.

Айшем достал свой мобильник.

– Хотите посмотреть скан УЗИ? – предложил он. – Трехмерный.

– Ой! – воскликнула Камилла. – Я хочу, я!

Айшем с женой ждали ребенка. Мы склонились вокруг вращающейся ультразвуковой картинки. Я помню, как в 1950-х впервые возникла сама идея ультразвукового исследования. Даже сегодня оно все еще воспринимается как некий привет из недалекого будущего. Разве это не странно: пытаться в примитивном жалком комочке плоти разглядеть будущего человека? Как будто наблюдаешь за тем, как наполовину готовая скульптура обретает окончательную форму.

Я вдруг заметил, что Камилла рассматривает шрам у меня на предплечье, и смущенно опустил свои закатанные рукава.

– Мы еще не знаем, кто будет – мальчик или девочка. Зои говорит, пусть будет сюрприз. – В глазах Айшема блеснула слеза.

– По-моему, мальчик, – заявил Мартин, тыча в экран пальцем.

– Это не пенис, – возразил Айшем.

– Пенис, пенис, – пожал плечами Мартин.


Глядя на экран, я вспоминал, что почувствовал, когда Роуз сказала мне, что беременна. Интересно, как бы она восприняла саму идею УЗИ. Захотела бы она узнать пол будущего ребенка? Я молча откинулся на спинку стула. Меня переполняло чувство вины. Оттого, что желание во мне пробудила не Роуз, а другая женщина.

Глупость какая.

Я снова перенесся мыслями подальше от «Кучера и лошадей» и головной боли, в «Кабанью голову» на улице Истчип. Стоит лишь шагнуть за порог, и я по узким ночным улочкам доберусь до Роуз и Мэрион. До той части себя, которую я покинул много столетий назад.

Лондон, 1607–1616

В 1607 году мне исполнилось двадцать шесть лет.

Разумеется, я не выглядел на двадцать шесть, но все же казался чуточку старше, чем когда работал в Бэнксайде. Впервые осознав, что я не такой, как другие, я решил было, что моя физическая сущность застыла во времени, но затем – медленно, очень медленно – начали проявляться изменения. Например, волосы. В паху, на груди, в подмышках, на лице волос стало больше. В голосе – он начал ломаться в двенадцать лет – прорезалась глубина. Плечи раздались. Руки легче поднимали тяжеленные ведра с водой, за которой я ходил на родник. Я научился контролировать эрекцию. Лицо, если верить Роуз, уже больше походило на лицо мужчины. Я перестал выглядеть мальчишкой, и Роуз предложила нам пожениться. Так мы и сделали. Из всей родни на венчании присутствовала только Грейс.

Потом вышла замуж и Грейс. В семнадцать лет она обручилась с застенчивым, богобоязненным, краснеющим по любому поводу подмастерьем сапожника по имени Уолтер, полной своей противоположностью, и вместе с ним поселилась в крошечном домике в Степни.

Мы с Роуз после свадьбы тоже переехали. По очень простой причине. Долго оставаться на одном месте было для нас опасно. Роуз хотела перебраться подальше, в какую-нибудь деревушку, но я знал, какими последствиями мог нам грозить такой шаг, и предложил поступить наоборот: поселиться внутри городских стен, где легче затеряться в толпе. Мы обосновались на улице Истчип, и на какое-то время жизнь наладилась.

Да, нас окружала сплошная гниль, крысы и нищета, зато мы были вместе. Проблема заключалась в том, что я хоть и взрослел, но, увы, не так скоро, как Роуз. Ей было двадцать семь, и она выглядела на свои годы. И чем дальше, тем больше посторонним стало казаться, что я гожусь ей в сыновья. Чтобы положить конец пересудам, я уверял всех – по крайней мере, на постоялом дворе «Кабанья голова», где я играл чуть ли не каждый вечер, – что мне восемнадцать. Наконец настал день, когда Роуз призналась мне, что у нее прекратились месячные и она думает, что беременна. К тому времени я уже хорошо понимал, что одно мое присутствие грозит ей бедой. Как бы там ни было, ее ожидания оправдались. Я не знал, радоваться новости или пугаться ее. Роуз действительно забеременела. Нам едва хватало денег, чтобы прокормиться самим, и мы плохо представляли себе, как справимся с появлением третьего рта.

Разумеется, имелись и другие причины для беспокойства. Я волновался за Роуз. Я был наслышан о женщинах, умерших в родах, что тогда считалось вполне рядовым событием. Опасаясь сквозняков, я законопатил в доме все окна. Я молил Господа защитить ее.

Но – в кои-то веки! – ничего ужасного с нами не произошло.

Произошло другое. У нас родилась дочка. Мы назвали ее Мэрион.

Я с пеленок носил ее на руках; когда она плакала, пел ей французские песенки, и она затихала.

Я полюбил ее сразу, едва увидев. Разумеется, большинство родителей проникаются любовью к своим детям с первого взгляда. Но я упоминаю об этом потому, что и по сей день не устаю себе удивляться. Где эта любовь была прежде? Откуда она взялась? Что ни говори, но она возникает внезапно, абсолютная и всеобъемлющая; она приходит к тебе нежданно, как беда, но только это не беда, а одно из самых волшебных чудес в жизни человека.

Правда, Мэрион родилась маленькой и слабой. Конечно, все младенцы слабенькие и хрупкие, но в те времена тщедушность означала дополнительный риск.

– Она выживет, Том? – то и дело спрашивала Роуз, когда мы глядели на спящую Мэрион и прислушивались к каждому ее вдоху. – Господь ведь не заберет ее, правда?

– Нет. Она здоровехонька, что твоя гусыня, – обыкновенно отвечал я.

Роуз преследовали воспоминания о Нэте и Роланде, ее покойных братьях. Стоило Мэрион кашлянуть – или издать звук, который с натяжкой можно было принять за кашель, – Роуз мертвенно бледнела.

– Вот так и у Роланда все началось! – ахала она.

По ночам она вглядывалась в звездное небо, убежденная, что в нем написаны наши с Мэрион судьбы, – жаль, что она не умела их прочитать.

Эти тревоги не могли не отразиться на Роуз, которая с каждым месяцем делалась все молчаливее и как будто отдалялась от меня. Бледная и усталая, она постоянно себя корила и называла никудышной матерью, что совершенно не соответствовало действительности. Сейчас, задним числом, я подозреваю, что у нее была послеродовая депрессия. Вставала Роуз до рассвета. Она стала невероятно набожной и, даже держа Мэрион на руках, без конца молилась. Аппетит у нее пропал – за день она съедала не больше двух ложек похлебки. Она бросила торговлю фруктами и целыми днями возилась с Мэрион. Я думал, что ей не хватает прежнего общения с людьми, и уговаривал Грейс почаще ее навещать. Она и правда к нам приходила, приносила детские вещички, купленные у аптекаря мази от кожных раздражений и, как всегда, свои грубоватые шуточки.

У нас были прекрасные соседи, Эзикиель и Холвис, с целым выводком детворы; из девяти родившихся выжили лишь пять. Холвис в свои пятьдесят все еще работала валяльщицей шерсти на водяной мельнице. У этой женщины был неистощимый запас типичных для того времени советов по воспитанию детей: держать окна открытыми, чтобы отвадить злых духов; ни в коем случае не купать ребенка; чтобы он лучше спал, мазать ему лобик смесью грудного молока с розовой водой.