Помимо использования официальных ритуалов поминовения и праздничных церемоний в качестве поводов для неформальных встреч, несколько бывших танцоров «Самоцветов» спонтанно создали свой собственный ритуал, собираясь на день рождения пропавшего друга. Вот что рассказал об этом Ю. И. Основин:
Да и старые танцоры приходят, вот, иногда. У нас друг пропал, Леня Тихомиров. У него день рождения был, он пошел за бутылочкой — и все, с концом. И мы до сих пор не знаем, или он живой, то есть ни трупа, ничего… 12 февраля старики встречаются, отмечаем мы его день рождения. Потому что не знаем — живой или неживой. Следов, в общем, нету… Вот все мы встречаемся 12 февраля и его день рождения отмечаем[1039].
Эта история потрясла меня неистребимой, экзистенциальной человеческой потребностью помнить — чтобы остаться в живых, сохранить себя и то, что сохранилось только в домашних альбомах и архивах — свою молодость и советскую художественную самодеятельность. Помимо прочего, история о поминовении бесследно пропавшего друга показалась мне яркой и точной метафорой поминовения советской самодеятельной хореографии: ее вспоминают, потому что надеются, что она жива. Но не очень уверены в этом.
Значок
Повторюсь: жизнь и впрямь хитроумнее самого изобретательного литератора. Пока я ломал себе голову, каким эпизодом из моей жизни завершить лирическую линию книги, чтобы прозвучал он как полнозвучный финальный аккорд, она сама подкинула мне событие, которое объединяет мое прошлое с настоящим, человеческие переживания — с профессиональным любопытством, мечту — с ее воплощением.
История эта началась в Челябинске зимой 1975/1976 годов, приключившись с впечатлительным и обидчивым подростком. Потом она затерялась в закоулках его сознания, вытесненная взрослыми проблемами. А почти сорок лет спустя, в марте 2015 года, в Мюнхене она получила неожиданное продолжение и благополучное завершение.
В феврале 1976 года моя мама, заведующая кафедрой хореографии Челябинского государственного института культуры, должна была везти своих студентов в Инсбрук «обслуживать» гостей зимних олимпийских игр. Это была распространенная практика: советская самодеятельность часто сопровождала не только советские крупные мероприятия, но и международные. А студенты института культуры до получения диплома специалистами не считались и поэтому, хоть и учились на хореографическом отделении, числились танцорами самодеятельными.
Я радовался за маму и за ее предстоящую поездку из подросткового эгоизма: другой возможности раздобыть жевательную резинку и еще вдобавок какую-нибудь неожиданную «заморскую» диковинку в закрытом для иностранцев Челябинске не было. Мама вовсю готовила со студентами гастрольную программу, когда ее по чьему-то высокому решению от участия в этой поездке отстранили. То ли усмотрели нарушение негласного режима выезда советских граждан за рубеж — она за предыдущие два года дважды выезжала со студентами в Польшу, — то ли антисемитские настроения крепчали, но путь в Инсбрук был ей заказан со ссылкой на то, что комсомольско-молодежную группу якобы должен возглавлять человек в комсомольском возрасте (до 28 лет). А ей в ту пору было под пятьдесят. Кого-то из поехавших в Инсбрук студентов она, вероятно, попросила что-нибудь мне привести в утешение: мол, убивается мальчонка, выручайте.
Для меня, изнывавшего в ожидании студентов из Инсбрука, время словно остановилось. Но ожидание окупилось сторицей. Я получил в подарок две рубашки из какой-то невероятной синтетики и столь же невероятного цвета — ярко-малинового и ослепительно золотого. А кроме того — какой-то огромный, с крышку от трехлитровой банки, американский значок, множество жвачек и, главное, каучукового ужа, которого можно было, свернув, зажать в кулаке, а затем, поднеся к чьему-нибудь лицу, кулак разжать. Уж, извиваясь, вырывался на свободу, а его жертва отпрыгивала, извиваясь от страха и отвращения. Это была рискованная шутка, эффект неожиданности которой многократно усиливался отсутствием подобных игрушек в советском торговом ассортименте. Помню, как жена замечательного историка и писателя Натана Яковлевича Эйдельмана от страха слетела с лестницы и чудом не переломала ноги в подмосковном дачном Кратове, когда ее дочка, поступавшая летом того же года вместе со мной на истфак МГУ, продемонстрировала ей моего ужа…
Моя радость по поводу новых сокровищ длилась недолго. Вернувшиеся из Австрии путешественники пришли к нам в гости рассказать о поездке. Побывать в капстране для советского человека было не меньшей экзотикой, чем для паломника XIX века добраться до Иерусалима или Мекки. Приехавший «оттуда» долго излучал свет сокровенного знания, и рассказы о поездке входили в круг его официальных и неофициальных обязательств перед согражданами. Конечно, все знали, что и как можно и нужно рассказать об «их нравах» на официальном собрании коллектива, а что и как — только в дружеском кругу.
Так вот, возбужденные путешественники пришли в гости к моим родителям. К рассказам я не очень прислушивался. Мой взгляд, как магнитом, притягивал лацкан кожаного пиджака ездившего вместо мамы молодого преподавателя Славы, из ее же бывших студентов. На нем красовался невиданный значок: на подбитом пушистой тканью круге с черной патиной серебрился миниатюрный, тщательно выполненный рельеф — танцующая пара в тирольском наряде с какой-то подписью под ней и датой начала XX века. У меня, давно приобщившегося к коллекционированию старинных монет и икон, сердце заколотилось, как у охотника, почуявшего добычу. И — упало, когда в ходе разговора выяснилось, что значок — якобы семейная реликвия — был подарен захмелевшим на дружеской попойке австрийским или немецким исполнителем народных танцев не Славе, а студенту из челябинской делегации, который вез его мне. Но ушлый Слава выменял у него серебряное сокровище на унылый американский значок — консервную крышку, который мне теперь опостылел.
Но все проходит. Горечь несостоявшегося маленького счастья тоже улеглась, и вся эта история благополучно забылась. И не вспомнилась бы, если бы спустя четыре десятилетия бывший подросток, а теперь солидный мужчина с безошибочными приметами возраста не встретился вновь с тем значком — на блошином рынке под Мюнхеном.
Я люблю блошиные рынки и посещаю их, когда представляется такая возможность. Это место привлекает далеко не всех, вызывая у многих скорее чувство отчуждения с оттенком брезгливости из-за встречи с вещами, бывшими в употреблении. Его посещают те, кто из-за денежной нужды вынужден расставаться со своими вещами или, напротив, пользоваться предельно дешевыми предметами обихода с поправкой на их поношенность. К услугам блошиного рынка прибегают и по ситуативной надобности, когда во временном жилье, снятом в связи с краткосрочной сменой места работы и жительства, отсутствует посуда или кухонная техника, с которой, покидая это место, не жаль расстаться. Блошиный рынок может быть местом работы — там совершаются распродажи имущества умерших обитателей домов и квартир, срочно выставляемых на рынок жилья, а также покупки по максимально низкой цене, как правило, предметов коллекционирования и антиквариата для последующей перепродажи или формирования профильной коллекции. Наконец, блошиный рынок может быть предметом страсти, как в моем случае: это место скопления большого количества старинных, странных, красивых и редких предметов в случайной комбинации действует как своего рода остров сокровищ или наркотик, возбуждая сознание и заставляя быстрее биться сердце. Никогда не знаешь, что найдешь на блошином рынке, а что навсегда упустишь. На нем чувствуешь себя советским подростком, томительно ожидающим возвращения танцоров из Инсбрука, которые неизвестно что тебе привезут.
Здесь уместны несколько уточнений. Во-первых, предложенная мною градация посетителей блошиного рынка весьма условна. Чаще действует ансамбль нескольких мотивов, которые приводят туда человека. Во-вторых, привлекательность блошиного рынка зависит от региона, его исторического фона, состоятельности его жителей. Блошиные рынки Швейцарии по понятным причинам богаче и разнообразнее, чем Германии или тем более России, а мюнхенские рынки не в пример интереснее берлинских. В-третьих, я пристрастился к походам на блошиный рынок лишь в последние годы, во время длительного пребывания в Базеле и Мюнхене и благодаря безоговорочной поддержке и пониманию моей жены, с энтузиазмом разделившей мое увлечение. Наконец, в-четвертых, значок, найденный мною в марте 2015 года на одном из мюнхенских блошиных рынков, был, конечно, не тот же самый, что не достался мне в феврале 1976 года.
Дело было так. 13 марта, в пятницу, слегка поеживаясь от утренней прохлады и мистически неблагоприятной комбинации цифр и дня недели в календаре, я бродил по блошиному рынку Дагльфинг под Мюнхеном. К тому времени у меня уже было несколько знакомых завсегдатаев-торговцев, у которых я что-то приобретал. И вот у одного из них, Лино, жгучего итальянца с пиратской внешностью, добротным товаром и кусачими ценами, я увидел серебряный значок. Танцующая пара в тирольском наряде на фоне Альп и с эдельвейсами под ногами, в нижней части значка надпись по-немецки: «С(оюз) по охр(ане) горн(ых) (народных) кост(юмов) Вюрмзейский клан, Димендорф 1910». Но итальянец хотел продать значок в комбинации с ненужной мне римской легионерской фибулой по чувствительной для моего кошелька цене, и я отказался. У другого профессионального торговца антиквариатом, цены у которого меня не устраивали, я нашел целое собрание подобных значков; среди них был и с точно такой же иконографией. Но значок был медный посеребренный, цена завышенная. Я развернулся и ушел.
На следующий день, в субботу, я опять был там же. Подойдя к владельцу медного значка, спросил, не продан ли он. Тот торжественно выложил значок. Но цена была названа вдвое выше пятничной. Я изумился и напомнил вчерашнюю цену. Торговец возмутился и заявил, что должен быть сумасшедшим, чтобы продавать так дешево такую вещь. Говорить больше было не о чем.