Как пишут стихи — страница 12 из 15

.

Ни изощренное и точное мастерство, ни яркие и сильные чувства, ни даже глубокая и истинная мысль не способны еще родить подлинную поэзию. Она рождается, когда слово становится как бы поведением цельной человеческой личности, узнавшей и "оберегающей" свою цельность. Поэта уже невозможно "вытеснить"; ценность его творчества никак не зависит от смены общего настроения. Конечно, значение поэта, его место в истории поэзии непосредственно зависит от степени его мастерства, от богатства и силы чувств, от глубины его мысли. Но даже "небольшой" поэт остается поэтом, и в его слове есть устремленность к бессмертию — пусть и не достигшая полной победы.

Стихотворец и поэт меряются разной мерой. Белинский прав, утверждая, что Бенедиктов — великий стихотворец. Он настолько велик, что его всецело рассчитанные на временность стихи все же дошли до нас, продолжают жить. А "небольших" поэтов подчас забывают, хотя это, по‑видимому, несправедливо, и вина за это лежит, пожалуй, и на критике. И наша критика, не различающая поэтов и стихотворцев, несет большую долю вины за то, что поэты у нас остаются в тени.

Впрочем, нельзя не сказать о том, что истинные поэты, как правило, обретают широкое признание медленно и трудно. Ведь у них свой, совершенно необычный и сложный лирический мир, в который нелегко войти. Мне могут, правда, указать примеры быстрого признания великих поэтов. Так, например, уже при жизни имели громкую славу и Пушкин, и Есенин. Однако при внимательном изучении дело оказывается не таким уж простым.

Пушкину принесли славу его юношеские, еще незрелые (хотя по‑своему, конечно, замечательные) произведения. Когда же он достиг высот, слава его начала падать и падать, и только трагическая гибель вернула его имени прежний ореол.

Пушкин сам с замечательной точностью сказал обо всем этом. Правда, он говорил о Боратынском, но едва ли не имел при этом в виду и самого себя. Он писал в 1830 году: "первые, юношеские произведения Боратынского были некогда приняты с восторгом. Последние, более зрелые, более близкие к совершенству, в публике имели меньший успех. Постараемся объяснить причины.

Первою должно почесть самое сие усовершенствование и зрелость его произведений. Понятия, чувства 18‑летнего поэта еще близки и сродни всякому; молодые читатели понимают его и с восхищением в его произведениях узнают собственные чувства и мысли... Но лета идут — юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни. Поэт отделяется от них... Он творит для самого себя и если изредка еще обнародовает свои произведения, то встречает холодность, невнимание и находит отголосок своим звукам только в сердцах некоторых поклонников поэзии..."[109]

Это явно характеризует и судьбу самого Пушкина. В последние годы жизни его поэзию по‑настоящему понимали только наиболее глубокие и зрелые современники. Характерно, что даже Белинский писал в 1834 году следующее: "Борис Годунов" был последним великим его подвигом; в третьей части полного собрания его стихотворений замерли звуки его гармонической лиры. Теперь мы не узнаем Пушкина; он умер или может быть обмер на время. Может быть, его уже нет, а может быть он и воскреснет... Где эти вспышки пламенного и глубокого чувства, потрясавшего сердце, сжимавшего и волновавшего груди, эти вспышки остроумия, тонкого и язвительного, этой иронии, вместе злой и тоскливой, которые поражали ум своей игрой..."[110]

"Борис Годунов", созданный в 1825 году, как раз открывает собой "зрелого Пушкина". Именно в конце 1820‑х — начале 1830‑х годов он достигает того величия, которое ставит его в самый первый ряд гениальных поэтов человечества. Но даже Белинский смог это понять (хотя и не до конца) лишь значительно позднее. Широкое же признание гения Пушкина пришло только через несколько десятилетий после его смерти.

В приведенном только что рассуждении Пушкина совершенно верно намечена его собственная судьба, в частности и тот факт, что он в значительной мере перестал "обнародовать" свои творения, причем именно высшие. Это привело к тому, что даже люди, способные понять и оценить величие зрелого поэта, не имели возможности это сделать.

Так, Евгений Боратынский лишь после смерти Пушкина смог соприкоснуться с поэтом во всем его величии. Он писал жене в 1840 году: "Я был у Жуковского, провел у него часа три, разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом и формой. Все последние пьесы его отличаются — чем бы ты думала? — силою и глубиною. Что мы сделали, Россияне, и кого погребли! — слова Феофана на погребение Петра Великого. У меня несколько раз навертывались слезы художнического энтузиазма и горького сожаления"[111].

Не могу не отметить здесь, что Ст. Рассадин в своей "Книге про читателя" ошибочно толкует отношение Боратынского к Пушкину. Приведя апокрифическую цитату из пушкинской речи Тургенева, где Боратынский восклицает (прочитав после смерти Пушкина неизвестные ему стихи поэта), "Пушкин — мыслитель! Можно ли было это ожидать?" — Ст. Рассадин пишет: "Как видим, даже Боратынский оказался в цепкой власти общего мнения, проглядев в Пушкине то, что, может быть, прежде всего, отличало позднее его творчество — мысль"[112].

Критик здесь, конечно же, не прав. Он не учитывает, во‑первых, того, что, начиная с 1827 года, Боратынский почти безвыездно жил в деревне, занимаясь хозяйством. Он, в сущности, не мог знакомиться с новыми стихами Пушкина, которые поэт публиковал в самых разных альманахах и журналах.

Во‑вторых, Ст. Рассадин забывает отметить, что Пушкин не обнародовал почти все свои наиболее зрелые, высшие лирические творения: "Жил на свете рыцарь бедный", "Заклинание", "Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы", "Осень", "Не дай мне бог сойти с ума", "Пора, мой друг, пора...", "Вновь я посетил...", "Мирская власть", "Подражание итальянскому", "Из Пиндемонти", "Отцы пустынники...", "Когда за городом, задумчив, я брожу...", "Памятник" и т. д.

Наконец, критик должен был принять во внимание, что Боратынский вполне осознавал величие Пушкина после того, как в течение всего трех часов разбирал бумаги поэта. Как же можно утверждать, что Боратынский "проглядел" Пушкина? Он просто не имел самой возможности "поглядеть"... И, кстати сказать, нередко бывает и так, что поэта не могут оценить именно из‑за тех или иных трудностей самого знакомства с ним. Даже и с Пушкиным были в этом отношении свои сложности.

Не просто обстоит дело и со славой Есенина. Еще и до сих пор его слава во многом зиждется на некоторых стихах (в частности, из цикла "Москва кабацкая"), которые не выражают самого глубокого и ценного существа его поэзии и, кроме того, понимаются поверхностно и ложно. Далеко не всякий почитатель Есенина воспринимает то "высшее моцартовское начало" и тот трагедийный смысл, которые составляют сердцевину творчества поэта и определяют его величие. Слава, таким образом, оказывается отчасти случайной...

Наконец, есть великие поэты прошлого, которые и до сих пор не получили того признания, которого они всецело заслуживают. Среди них и Афанасий Фет, и даже Тютчев и, тем более, Боратынский и Иннокентий Анненский.

Но утешимся: истинные поэты бессмертны и, следовательно, могут подождать...

Нельзя не сказать и о том, что поэзия — как и искусство в целом существует вовсе не только для повседневного "потребления", для "обслуживания" возможно более широкого круга читателей.

Достоевский так говорил о своего рода "конечной" цели искусства: "...Если б кончилась земля, и спросили там, где‑нибудь, людей: "что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили?" — то человек мог бы молча подать Дон‑Кихота: "Вот мое заключение о жизни, можете ли вы за него судить меня?"[113]

Не следует понимать это в мистическом плане. Любой человек, если он достоин этого звания, не может не думать о том, как, с чем он встретит свою смерть и что можно будет сказать о нем после смерти. Но и человечество, взятое в целом, в совокупности всех его членов, не может не думать о том, что будет в час неизбежного для него — ибо все преходяще, и мы это знаем, конца. Один из виднейших ученых века, Норберт Винер, исходя из того, что существование человечества, конечно, писал: "Все же нам, возможно, удастся придать нашим ценностям такую форму, чтобы этот преходящий случай... существования человека... можно было бы рассматривать в качестве имеющего всеобщее значение"[114].

Достоевский как раз и видит в искусстве наиболее полную и свободную форму самовыражения и "самооправдания" человека. Он говорит о романе Сервантеса; но в данном случае "Дон‑Кихот" символ искусства (в его высших проявлениях) в целом.

И, конечно, поэзия — точнее, Поэзия с большой буквы — есть такое "заключение о жизни", такое "суждение" человека о себе самом, которое можно молча предъявить на любом "суде". Даже люди, далекие от поэзии, как‑то сознают, чувствуют, что Пушкин — это своего рода оправдание их жизни. Именно этим, в конечном счете, обусловлена всенародная любовь к Пушкину, а не просто тем, что все когда‑либо читали его стихи, и эти стихи "понравились"...

Человечество пашет землю и строит дома, воздвигает заводы и научные лаборатории, плывет по морям и летит в небе... Все это вселяет в людей гордость и радость победы. Но все это никак не может оправдать самую жизнь, самое бытие людей на земле — ибо все это как раз и есть средства для поддержания этого самого бытия.

Но поэзия — и, конечно, искусство в целом — вбирает в себя и осязаемо воплощает глубокий и прекрасный смысл того самого человеческого бытия