СТРОЕНИЕ СТИХА
Глава перваяСТИХ И РИТМ
Сделаем, прежде всего, некоторые выводы. Мы стремились доказать, что стих в подлинном, собственном смысле слова — это не просто ритмизованная и зарифмованная речь, что стих сам по себе есть явление искусства, творение художника слова. Именно так ведь обстоит дело с формой любого вида искусства. Очевидно, что размеренное ударение по клавишам фортепьяно далеко не всегда можно считать музыкой, что не всякое обладающее симметрией здание относится к архитектуре, что сами по себе ритмические прыжки и жесты еще не являются танцем и т. д. Все эти явления предстают как искусство лишь тогда, когда они способны воплотить в себе и действительно воплощают определенный художественный смысл. Если же этого смысла нет, то перед нами не музыка, не архитектура, не танец, а, скажем, ученические упражнения чисто "технического" характера, либо некое бездарное, не поднимающееся до уровня искусства, творчества, явление, либо, наконец, деятельность, вообще не имеющая отношения к искусству, скажем, принципиально "утилитарное" здание или спортивные движения (а не танец).
Точно также не принадлежит к стиху, к искусству стиха, к поэзии бесчисленное множество возникающих повседневно в нашем мире ритмических и зарифмованных отрезков речи. Тот стих, который представляет собою поэтическую "душу", принявшую очевидность тела", несет поэтичность в самом себе, в самой своей структуре. Нельзя смешивать понятие "стих", скажем, с понятием "размер" (или "метр"). Выше уже приводились стихи Пушкина, Боратынского и Языкова, написанные одинаковым размером, но все же отчетливо и даже резко отличающиеся по своему строению.
Ибо стих — это не метр, не соотношение ударных и безударных слогов, а цельное движение поэтической речи, непосредственно воспринимаемое нами при чтении произведения. Потому нет и не может быть "стиха вообще", есть только индивидуальный, неповторяемый стих данного поэта; даже в каждом отдельном произведении стих чаще всего имеет глубоко своеобразный характер. И если у поэта нет своего стиха, это значит, что он вообще не владеет стихом, ибо это ведь значит, что в его произведениях нет своей собственной поэтической души, для которой стих является "телом".
Своеобразие стиха запечатлевается в многочисленных или, быть может, даже бесчисленных сторонах и оттенках внешней "формы" произведения. Размер — это только каркас стихотворного тела, хотя он и имеет огромное значение. Сошлюсь на простой, но очень выразительный эксперимент, предложенный одним из крупнейших наших стиховедов — С. М. Бонди. "Евгений Онегин" написан, как известно, четырехстопным (или, точнее, восьмисложным, ибо в большей части строк нет четырех ударных слогов) ямбом. Но ямб совсем нетрудно превратить в хорей: достаточно отбросить у каждой строки первый слог, и мы получим размер, в котором ударения падают на нечетные слоги.
Возьмем первые четыре строки "Евгения Онегина":
Мой дядя самых честных правил.
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог...
Теперь отбрасываем первые слоги, не нарушая при этом, в сущности, языкового смысла этих строк:
Дядя самых честных правил.
Он не в шутку занемог
Уважать себя заставил,
Лучше выдумать не мог...
Вслушайтесь: совершенно ясно, что поэтический смысл стиха уничтожен, полностью разрушен. Перед нами какая‑то нелепая скороговорка, не имеющая никакого отношения к пушкинской поэзии. А ведь мы всего лишь отняли по одному безударному слогу, не меняя сколько‑нибудь серьезно смысл фраз... Это еще раз доказывает, что сам по себе стих — это и есть поэтический смысл, непосредственно данный нашему восприятию; любое разрушение стиха есть разрушение смысла. Очень важно заметить еще, что в других пушкинских стихах этот самый размер — "восьмисложный хорей" — выступает как неотъемлемое и прекрасное бытие поэтического смысла:
Мчатся тучи, вьются тучи,
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна...
И это как раз свидетельствует о том, что дело не в самом размере, а в целостной природе стиха. "Укороченное" нами четверостишие из "Онегина", которое с внешней точки зрения, казалось бы, представляет собой вполне "нормальный" стих, на самом деле таковым не является. Это не стихи, а всего лишь ритмизованные и зарифмованные фразы. В них нет поэтического стиха (и наоборот). Наш эксперимент, пожалуй, наиболее убедительно подтверждает, что стих есть творение искусства, а не просто ритмизованная речь.
Отметив, что размер, то есть упорядоченное расположение ударных и безударных слогов, всего лишь каркас стихотворного тела, С. М. Бонди рассматривает другие стороны стихового ритма. Стих, по его определению, это полиритмическое явление, в котором действует целый ряд самых различных ритмизующих факторов. Так, в создании стиха обычно играет большую роль организация словоразделов: границы слов либо совпадают с границами метрических стоп, и тогда получается особенно размеренный стих, либо, напротив, не совпадают, создавая разного рода перебои, сдвиги в течении стиха. Совпадение слов и стоп мы уже рассматривали выше, на материале стихов Пушкина (где оно давало высшую стройность) и Некрасова (у которого оно порождало "напевность", неповторимую заунывную мелодичность). Неисчислимо многообразие ритмических перебоев, сдвигов, усложнений, вызываемых различного рода несовпадениями метрических единиц (стоп, строк) и слов или словосочетаний.
Вообще размеры слов, составляющих стихотворную строку, оказывают огромное воздействие на характер стиха. В зависимости от количества слогов в словах и от самого соотношения длины слов, составляющих строку, существенно изменяется строение стиха, если даже метрическая основа остается одинаковой.
Далее, в стихе играет нередко очень существенную роль фонетический ритм — повторы однородных согласных (аллитерации) и гласных (ассонансы) звуков. Так, например, в пушкинском стихе
Роняет лес багряный свой убор...
повторение "р" имеет первостепенное ритмическое значение. Оно создает своеобразие самого рисунка стиха: стих начинается и кончается звуком "р", а третье "р" расположено в самом его центре (пять слогов от начала и пять от конца). Очарование этого стиха, сразу захватывающее слушателей, во многом обусловлено этой инструментовкой.
Не менее важен ритм грамматический: повторение и взаимодействие однородных синтаксических конструкций. Например, в пушкинском "Зимнем вечере" особенная монотонность стиха в значительной мере создается именно этим видом ритма:
...То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашумит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит...
Наконец, С. М. Бонди ставит вопрос о своего рода семантическом (смысловом) ритме стиха — о "ритмическом распределении "художественной энергии" в стихе. По его мнению, этот ритм, возможно, представляет собою наиболее глубокую основу стиха. Речь идет о ритмическом чередовании напряжений и разрешений самого поэтического смысла.
Так, например, метафора или эпитет выступают как своего рода ударение в этом смысловом ритме; вслед за такой утяжеленной единицей идет как бы безударный компонент, который в свою очередь сменяется новым напряжением. С. М. Бонди берет в качестве примера пушкинскую строфу:
Пылай, камин, в моей пустынной келье,
А ты, вино, осенней стужи друг,
Пролей мне в грудь отрадное похмелье,
Минутное забвенье горьких мук.
В первом варианте этой строфы, как явствует из рукописи, вместо "горьких мук" было "наших мук". И, как полагает исследователь, поэт ввел потом эпитет "горьких", который по существу ничего не меняет (муки ведь всегда "горькие"), именно ради определенного увеличения смысловой нагрузки, которое имело чисто ритмическое значение.
Этими различными факторами ритмические явления стиха, конечно, не исчерпываются. Можно назвать здесь, например, такие явления, как "сверхсхемные" ударения (то есть ударения, "непредусмотренные" данным метром), или, наоборот, пропуски "необходимых" ударений; внедрение в стих слов, обладающих необычно большим числом согласных звуков, подобных, скажем, словам "смерть", "жизнь", "скорбь" (мы рассматривали это явление в стихах Боратынского), и, напротив, слов, состоящих почти целиком из гласных; многообразнейшие повторы (слов, словосочетаний, однородных членов предложений и т. п.); так называемые переносы (то есть несовпадения границ предложений и синтагм с границами строк); различного рода паузы (начиная с упорядоченной системы цезур), бесчисленные формы рифм и способы рифмовки и т. д. и т. п.
Собственно говоря, любая сторона и любая деталь речи выступают в стихе как неотъемлемые участники ритмического строения и движения. Все вовлечено в это движение. И эта активная вовлеченность в ритм присуща именно стиху. В художественной прозе ведь тоже есть та или иная организация словоразделов, определенные повторы грамматических форм и звуков (и звуковых групп), чередование "энергичных" и ослабленных смысловых моментов, система пауз и интонационных ходов, нагнетание согласных или гласных и даже те или иные прямые созвучия, своего рода "рифмы". И все это, по‑видимому, как‑то участвует в создании ритма прозы (природа которого, как уже отмечалось, изучена еще очень слабо). Однако в прозе все эти ритмические элементы воспринимаются гораздо менее определенно и внятно и даже качественно по‑иному, чем в стихе; другое дело — собственно ритмическая проза, которая являет собой, в сущности, переходную (от стиха к прозе) форму.
Для восприятия прозы типично вообще отвлечение от словесно‑звуковой материи, "перескакивание" через речь в ту воображаемую художественную реальность, которую речь созидает перед нами. Прозаическая речь в идеале является прозрачной, непосредственно ставящей перед нами определенное действие: внешнее, событийное или внутреннее, психологическое, определенную цепь жестов или душевных движений.
Между тем в стихе никак нельзя отвлечься от речевой материи уже хотя бы потому, что ее "наличие" резко подчеркнуто, утверждено совершенно внятным, очевидным для нас ритмическим построением. Уже сама по себе расчлененность стихотворной речи на соразмерные отрезки, единицы — строки как бы выявляет, вдвигает в наше сознание предметную материю речи.
Это можно пояснить простым сопоставлением. Когда мы созерцаем пространство, в котором на разном отдалении друг от друга расположены разнообразные предметы, мы гораздо менее отчетливо воспринимаем и само по себе пространство и все его элементы, нежели в том случае, когда на расстилающемся перед нами ландшафте находится, скажем, ряд телеграфных столбов, делящих это пространство (со всем, что в нем есть) на соразмерные отрезки. Или возьмем более подходящую к речи аналогию: мы гораздо яснее ощущаем само течение времени, когда оно как‑то поделено — например, тиканьем часов — на однородные элементы.
Можно, наконец, вспомнить и о том, что в оптических приборах часто применяется специальная сетка (на стекло объектива наносятся деления), благодаря которой наблюдатель легче схватывает отдельные предметы, попавшие в поле зрения; без этой сетки взгляд разбегался бы по пространству, теряя подробности.
"Сетка" стиха выполняет, в частности, аналогичную роль: она дает возможность отчетливо, ясно, осязаемо воспринять все те звучащие элементы, которые в прозе остались бы незамеченными. Более того, членение на стихи определяет связь отдельных явлений. Когда, скажем, в прозе через какое‑то число слогов располагаются однородные группы звуков, их взаимосвязь, их перекличка чаще всего не выявляется. Между тем если такие группы присутствуют в двух или нескольких смежных стихотворных строках, их перекличка очевидна, ощутима. Точно так же внятна эта связь звуков в повторяющихся однотипных слоговых группах строки — стопах.
И это, очевидно, наиболее существенно. Важны не те или иные ритмические средства сами по себе, но их сложнейшее и всякий раз своеобразное взаимодействие.
Неисчерпаемое богатство ритмических средств и в особенности их взаимодействие как раз и создают возможность творчества тех индивидуально неповторимых форм стиха, которые мы находим у каждого подлинного поэта и даже в каждом отдельном истинно поэтическом произведении.
Эту неповторимость стиховой формы нетрудно со всей наглядностью показать путем простого эксперимента, участником которого может быть всякий человек, знающий наизусть достаточно большое число классических стихотворений. Один из участников этого опыта как можно более точно "исполняет" самый стих какого‑либо заведомо известного слушателям произведения. Так, скажем, можно исполнить без слов (и даже без звуков) пушкинский "Зимний вечер" ("Буря мглою небо кроет..."), произнося только безличные "та":
тата — тата — тата — тата
тата — татата — тата
татата — тата — татата
тататата — татата
Данная графическая схема исполнения стиха крайне приблизительно, лишь в самых общих чертах передает то реальное звучание, которое получается при внимательном, точном воссоздании стиха голосом с помощью этих "та‑та‑та". Голос исполняющего — разумеется, после определенной подготовки, репетирования — способен воссоздать тончайшие изменения силы ударных и безударных звуков, еле заметные различия пауз и интонационных сдвигов, мельчайшие ускорения и замедления темпа и т. д. Таким образом, слушатели так или иначе воспримут метрический, грамматический, силлабический (то есть связанный со словоразделами), а отчасти даже фонетический и семантический ритмы (об этих сторонах ритма шла речь выше) стихотворения. Ведь в тех моментах стихотворной речи, на которые падают фонетические или смысловые напряжения, ударения, голос будет неизбежно напрягаться.
И после небольшой тренировки участники описываемого эксперимента в большинстве случаев смогут безошибочно определить, какое именно стихотворение исполняется, если, конечно, они заведомо знают это стихотворение. Люди, помнящие наизусть даже сотни стихотворений, все же способны по такому исполнению узнать (пусть после нескольких повторений), что имеет в виду исполняющий. И если они даже и не узнают это стихотворение, они все же при должном внимании никогда не спутают его с другим, не смешают, скажем, написанные одним и тем же размером "Зимний вечер", "Бесы", "Утопленник" Пушкина, не говоря уже о хореических стихах других поэтов.
Этот эксперимент может проделать каждый; вначале только стоит, пожалуй, ограничиться заранее известным кругом стихотворений (то есть выбрать 10‑20 знакомых всем вещей и предложить узнать любое стихотворение, если, конечно, он помнит наизусть хотя бы его часть).
Этот эксперимент неопровержимо свидетельствует о том, что стих всегда есть неповторимое творение поэта. Но этого мало. Несколько иной эксперимент может доказать, что сам по себе стих содержателен. Слушая бессловесное (и даже не передающее звукового многообразия) исполнение незнакомого нам стихотворения, мы способны более или менее определенно схватить его общую настроенность, какие‑то основные контуры его смысла. Этого нельзя сделать, восприняв одну лишь метрическую основу стиха, но стиховой рисунок в его цельности (даже без фонетической окраски), несомненно, раскрывает нам некую общую содержательность.
Исходя из этого, иногда утверждают даже, что можно как‑то воспринять на слух смысл стихотворения, написанного на совершенно незнакомом языке.
Но это как раз едва ли верно. Каждая национальная поэзия имеет свои глубоко самобытные ритмические средства. Между тем, слушая стихи на незнакомом языке, мы невольно воспринимаем их в духе родного нам поэтического языка[72] и тем самым лишаемся возможности схватить их действительный смысл (хотя какие‑то отдельные верные восприятия и здесь не исключены). Совсем другое дело — бессловесное исполнение русского стиха: в данном случае мы как раз вполне владеем общим языком стиха (если, конечно, у нас есть соответствующая подготовленность) и можем различить, скажем, ритмико‑интонационное воплощение раздумья и страсти, восторга и скорби, торжественности и интимности и т. п. В самом стихе запечатлена так или иначе эта общая настроенность. Но следует видеть и иную, противоположную взаимосвязь: никак нельзя правильно исполнить самый стих (хотя бы даже по описанной выше методе), не понимая целостного смысла произведения. Без этого понимания ритмический рисунок стиха неизбежно будет искажен или даже полностью разрушен. Ибо верное исполнение стиха предполагает точную передачу материального воплощения всех грамматических форм и связей (которые так или иначе опредмечены в системе пауз, логических ударений, интонационных ходов) и, более того, определенных уже собственно семантических соотношений, например, тех напряжений и разрешений художественно‑смысловой энергии, о которых уже шла речь.
Глава втораяПРОБЛЕМА СТИХОВОЙ ИНТОНАЦИИ
Понимая стих как творение искусства и бытие поэтического смысла, нельзя, конечно, отказываться и от технического, чисто формального анализа стиха и его многочисленных разновидностей. Впрочем, именно эта сторона дела изучена наиболее широко и подробно. За последние полвека у нас вышло немало квалифицированных работ, в которых описаны основные признаки стиха и разнообразные стиховые формы, характерные для русской поэзии различных эпох и направлений. Следует, правда, иметь в виду, что очень многое в стихотворении является спорным: одни авторы определяют стих и его формы существенно по‑иному, чем другие. И в этом выражается не только несовершенство науки о стихе, но и сложность, многообразие, непрерывное развитие самого предмета — поэтической формы.
Стих — это такая форма художественной речи, в которой речевой поток слагается из четко разграниченных сильными паузами соразмерных отрезков (стихов или, иначе, стихотворных строк), каждый из которых обладает своеобразной законченностью; можно утверждать, что существует совершенно особая стиховая интонация, особенное движение голосового тона, завершающееся вместе с концом стиха. Это деление на стихи воспринимается нами не только при исполнении вслух, но и (конечно, более ослаблено) при чтении про себя.
Определенная ритмичность, определенное повторение более или менее соизмеримых отрезков присуще вообще всякой речи уже хотя бы в силу того, что произнесение зависит от ритма человеческого дыхания (в науке о языке есть даже понятие "дыхательная группа", имеющее в виду ряд слов, произносимых от одного вдоха до следующего). Тем более присущ ритм, скажем, так называемой ритмической прозе, характерной для некоторых форм искусства слова. Однако поэзия достаточно очевидно отличается от всех других ритмических явлений речи именно тем, что она поделена на четкие и так или иначе замкнутые в себе отрезки.
И дело вовсе не в том, что речь произвольно делится на равномерные (скажем, даже состоящие из одинакового количества слогов куски; каждый стих в той или иной степени внутренне закончен) представляет собой относительно самостоятельное единство. Правда, тут возможны исключения (например, так называемые переносы), но они предстают именно как исключения, имеющие определенную художественную оправданность, осмысленность и потому не нарушают общего стихового закона.
Самая свободная стиховая форма, так и называющаяся "свободный стих" или "верлибр" (по‑французски), все же обладает завершенностью и замкнутостью каждого стиха. Таков, скажем, и этот верлибр Блока:
Сколько ни говорите о печальном,
Сколько ни размышляйте о концах и началах,
Все же, я смею думать,
Что вам только пятнадцать лет.
И потому я хотел бы,
Чтобы вы влюбились в простого человека,
Который любит землю и небо
Больше, чем рифмованные и нерифмованные
Речи о земле и о небе.
Нередко можно столкнуться с мнением, что такого рода стихи — это, в сущности, поделенная на строки проза, ибо если записать их как прозу, трудно или даже невозможно догадаться об их "стихотворности". Но пусть даже это и так, все же перед нами именно стихи, которые стихотворны по самой своей природе. И если записать и прочитать их как прозу, они, в частности, будут звучать неестественно, с какой‑то комической выспренностью (между тем как стихи эти фразы серьезны и просты). С другой стороны, в этих стихах как и в стихах вообще — нельзя ничего изменить, нельзя переставить ни одного слова, не разрушив их поэтической цельности.
Словом, в этих стихах, лишенных многих типичных признаков стихосложения: размера, рифм, даже равновеликости или равноударности строк и т.п. — все‑таки есть какая‑то внутренняя закономерность. Поэт отнюдь не просто делил, резал на куски прозу, но создавал по‑своему замкнутые в себе словосочетания, каждое из которых предстает как стих, соизмеримый с предшествующим и последующим стихами именно потому, что они тоже являются замкнутыми в себе элементами данного стихотворения, обладают известной общностью строения, интонации, звуковой окраски, не говоря уже об их смысловом единстве и взаимодействии.
Наиболее важно то, что, разрушая стих, произнося эти стихи как прозу, мы тем самым разрушаем и их неповторимый поэтический смысл, в чем легко убедиться на опыте. А это как раз и доказывает, что перед нами именно стих — то есть определенная содержательная форма, хотя проанализировать природу этой формы не так‑то просто.
Стихи подобного рода можно найти в русской поэзии у Фета, Бунина, Кузмина и даже уже у Лермонтова. В поэзии некоторых других народов, например, в поэзии США, они распространены гораздо шире. Русский свободный стих почти еще не изучался; специальные работы о нем впервые появились лишь в самое последнее время[73]. Это обусловлено, без сомнения, именно тем, что в общем объеме русской поэзии верлибр занимает весьма незначительное место.
Однако изучение природы свободного стиха может много дать для понимания стиха вообще. Ибо в верлибре, лишенном целого ряда типичных стиховых средств, природа стиха — или, точнее, определенные ее стороны выступает более явственно, обнажено.
Так, именно потому, что свободный стих предстает (разумеется, только с внешней, поверхностной точки зрения) как просто поделенная сильными паузами на более или менее соизмеримые (или, точнее, сопоставимые) отрезки речь, становится очевидной одна очень существенная черта стиха. Я имею в виду тот факт, что в стихе в отличие от любой формы прозы гораздо яснее и определеннее воплощена синтаксически‑интонационная структура речи.
Что такое синтаксис, знает каждый школьник; но понятие интонация менее популярно и до сих пор не очень ясно. Однако можно дать простое и вместе с тем достаточно точное определение: интонация какой‑либо фразы, высказывания — это ее воспринимаемое на слух звучание, но только взятое в отвлечении от конкретных звуков и звуковых комплексов (слов), составляющих фразу; иначе говоря, интонация — это общее движение нашего голоса в процессе говорения. Во время речи голос повышается и понижается, произнесение становится то более быстрым, то замедленным; в тех или иных пунктах голос усиливается — возникают ударения (или акценты); наконец, движение голоса прерывают различного рода паузы.
Интонация играет необходимую и громадную роль в речи. Каждая фраза может быть произнесена со многими различными интонациями, и это существенно, а нередко и коренным образом изменяет ее смысл (подчас он становится даже противоположным). Следует отметить, наконец, что мы воспринимаем интонацию не только в звучащей речи, она так или иначе фиксируется письменно, и мы при чтении про себя воспринимаем ее "внутренним слухом".
Так вот как раз в стихе нам отчетливо даны именно те членения, общий темп и система акцентов, которые хотел придать своей речи автор. Собственно, перед нами уже, конечно, не речь, как таковая, а стих. И, выражаясь точно, мы должны сказать, что стих воссоздает само движение живого авторского голоса с той верностью, которая недоступна художественной прозе. Разумеется, и в прозе так или иначе внятны основные паузы, изменения темпа, главные акценты и т. п. Но в стихе все это выступает в ином качестве. Мы воспринимаем приведенные только что стихи Блока, в общем и целом, именно так, как он их представлял себе сам.
Это относится, конечно, не только к свободному стиху, но и к стиху вообще. И само членение на стихотворные строки, и та или иная внутренняя организация строк воплощают в себе неповторимое движение голоса поэта. Выше мы говорили о возможности узнать то или иное стихотворение в бессловесном его исполнении; именно указанное только что качество стиха во многом обусловливает эту возможность.
Определенное интонационно‑синтаксическое строение свойственно, конечно, любой речи. Но, как писал еще в начале 1920 года видный филолог Б. М. Эйхенбаум: "Стихотворная фраза есть явление не синтаксическое вообще, а явление ритмико‑синтаксическое... Интонация, реализованная в синтаксисе, играет в стихе роль не менее важную, чем ритм и инструментовка, а иногда и более важную. Синтаксис, ее реализующий, членится в стихе не по смысловым делениям, а по ритмическим..."[74]
Основываясь, в частности, на этом наблюдении, Б. М. Эйхенбаум далее делал верный вывод о том, что стихотворная речь не является речью в собственном смысле. Он писал: "Сближение поэтики с лингвистикой характерное для современной филологии, чрезвычайно плодотворно, но тем важнее не спутывать границы между ними. Я рассматриваю интонацию не как явление языка, а как явление поэтического стиля... Лингвистические наблюдения над поэтическим языком обогащают науку о языке вообще... Поэтический язык, таким образом, рассматривается не в своей специфической деятельности... а в ряду языковых явлений вообще. У теоретика поэзии, как бы ни были плодотворны для него методы лингвистики, постановка всех вопросов должна быть иной" (там же, с. 8, 14).
К сожалению, позиция Б. М. Эйхенбаума, который исповедовал тогда "опоязовскую" методологию, оказывалась половинчатой. Хотя в приведенных высказываниях он как бы порывал со взглядами многих своих тогдашних единомышленников, сводивших, в сущности, поэзию к языку, он все же не шел до конца по верной дороге.
Это явствует из тех же самых высказываний. Во‑первых, Б. М. Эйхенбаум сразу сходит с правильного пути, когда пишет, что поэтический синтаксис (и, соответственно, интонация) "членится в стихе не по смысловым делениям, а по ритмическим". Он должен был бы сказать: не по языковым (или речевым), а по стихотворным. Ибо все дело в том, что деление на стихи — конечно же, смысловое деление, только "смысл" этот не вообще языковой, а собственно поэтический". Стих (и деление на стихи) есть единство специфической формы и специфического смысла — формы и смысла искусства, а не языка. У Эйхенбаума же получается, что только форма в стихе особая, поэтическая, а смысл некий чисто языковой. Но так обстоит дело в ритмизованных фразах, а не в стихе, как таковом.
Аналогичное искажение, естественно, проступает и в общетеоретическом рассуждении Б. М. Эйхенбаума о том, что поэтическая речь не должна рассматриваться как явление языка, речи в собственном смысле. Он там же пишет: "Поэтика начинается с выделения поэтического языка из ряда языковых явлений вообще, как деятельности, направленной к особой цели" (с. 14).
Здесь та же половинчатость, подрывающая, в конечном счете, верную исходную позицию, ибо оказывается, что поэтический "язык" — это все же явление языка, как такового, только примененное "для особой цели". Но совершенно ясно, что язык вообще всегда применяется для какой‑то особой цели; так, в бытовом разговоре, в научном трактате, в выступлении оратора, в молитве, в газетной информации язык применяется, конечно, для существенно отличающихся друг от друга целей. Чтобы действительно различить язык вообще от поэтического языка, необходимо понять последний как качественно иное явление.
Великий русский филолог А. Н. Веселовский писал, что "у поэзии такой же специальный язык, как у музыки и живописи"[75]. Эта идея была позднее развита рядом исследователей поэтики. Так, Г. О. Винокур показал, что все элементы "поэтического слова" имеют "совершенно иное качество, иную функцию и иной смысл, чем в слове вообще. Эти иные качества и придают поэтическому слову те особенности, в силу которых мы называем его художественным, говорим о нем, как об искусстве"[76]. Возражая против сближения языка и поэзии, исследователь заметил, что искусство слова "объясняют по аналогии с языком, тогда как... следовало бы объяснять по аналогии с другими видами искусства"[77].
Но вернемся к проблеме интонационной структуры стиха. Эта структура, как и все другие стороны стиха, представляет собою собственно художественное явление, хотя и использующее в качестве материала явление языка — речевую интонацию. Каждый отдельный стих (и стихотворение в целом) обладает законченной интонацией, которую с полным правом можно назвать стиховой интонацией, ибо она не встречается нигде, кроме стиха. Эта стиховая интонация подчиняет себе все обычные речевые интонационные ходы.
Так, например, легко заметить, что в стихах очень ослабляется, редуцируется вопросительная интонация. Возьмем знакомый пример и произнесем вопросительную фразу: "Мой милый друг, видишь ли меня?" Совершенно очевидны отчетливый и сильный акцент на "видишь ли", и резкое повышение голоса, и особая длительность произношения. Но попробуйте теперь прочитать так же последний стих в тютчевской строфе:
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня.
Тяжело мне, замирают ноги...
Друг мой милый, видишь ли меня?
Конечно, можно — с известным, правда, напряжением — прочитать этот стих с отчетливой вопросительной интонацией. Но тогда, как это бывает у плохих актеров, исполняющих стихи с искусственным "выражением", по сути дела разрушится стих и, кроме того, возникает совершенно неуместный здесь оттенок комизма.
Для подлинного исполнения стиха необходимо приглушить вопросительную интонацию, только слегка ее наметить, выдвинув на первый план собственно стиховое движение голоса.
Но то же самое целиком относится и к другим основным типам речевой интонации — восклицательной, повествовательной, изъяснительной, обособляющей, перечислительной и т. п. Конечно, все они слышны в стихе, но звучат ослаблено, приглушенно, ибо подчинены особенной, собственно стиховой интонации, представляющей из себя явление поэтического искусства, а не речи.
Чем же все это определяется? Прежде всего, конечно, самим делением поэтического произведения на стихи, которые относительно замкнуты в себе, являя собой совершенно своеобразную, художественную величину — элемент или единицу искусства, а не речи. Каждый стих (строка) неизбежно соизмеряется с другими, уподобляется соседним, и это уподобление, эта общность более существенны для стиха (строки), чем его индивидуальные, неповторимые черты. Потому, в частности, и не могут отчетливо выявляться различные интонации это разобщило, расподобило бы отдельные стихотворные строки. Конечно, здесь вполне возможны отклонения, исключения, но это должны быть именно чем‑то обусловленные отклонения; закон же стиха нарушать нельзя, иначе все распадется.
Далее, речевые интонации сглаживаются в стихе благодаря тому, что ритмической организацией обладают сами по себе отдельные стихи. Правда, в верлибре Блока, например этот внутристрочный порядок обнаружить нелегко (хотя он все же существует). Но в стихах, обладающих определенным метром как в тех же тютчевских, — стройная размеренность строки:
Друг мой милый, видишь ли меня?
как бы стирает интонацию вопроса, не позволяет отчетливо выявить повышения и понижения голоса, сильные и слабые акценты, паузы, изменения тембра и темпа. Стоит заметить, что в этой же строке приглушена и интонация обращения ("Друг мой милый...").
Но пока мы говорим только о том, что сглаживает, что подавляет стиховая интонация. А что же, собственно, она вносит, что она есть сама по себе?
Стиховая интонация определяется, прежде всего, специфической паузой в конце каждой стихотворной строки. В обычной речи есть паузы в конце предложений, между отдельными синтагмами (или, иначе, речевыми тактами) и т. п. Конец стиха чаще всего совпадает с концом определенного предложения или синтагмы; в то же время достаточно широко распространены так называемые переносы (или перебросы), при которых стиховая пауза обрывает фразу, как говорится, на полуслове. Скажем, в приводившихся стихах Блока:
Больше, чем рифмованные и нерифмованные
Речи о земле и о небе.
Но и в том и в другом случае стиховая пауза в конце строки качественно отличается от речевых, языковых пауз. Во‑первых, она по своей долготе, значительности, ясности превосходит любые паузы внутри стихотворных строк (даже если внутри строки, скажем, кончается предложение, а конец строки не есть даже конец речевого такта, синтагмы). Во‑вторых, стиховой паузе предшествует особый интонационный ход — именно конец интонации стиха. На заключающий ударный слог стиха, расположенный в так называемой клаузуле (ряд слогов, начиная от последнего ударного слога строки), падает наиболее сильный во всей строке акцент и небольшое, но своеобразное повышение голосового тона, характерное именно и только для клаузулы (это повышение легко заметить, вслушиваясь в любое исполнение стихов).
Поэтому, слушая даже те стихи, в которых нет ни размера, ни рифмы, как в тех же стихах Блока, мы сразу осознаем, что это стихи. В самом деле: почему бы, слушая чтение верлибра, не прийти к выводу, что исполняется обычная проза с присущими ей паузами между речевыми тактами и предложениями? Нет, каждый человек, знающий, что такое стихи, сразу отличит их от прозы. Это объясняется именно существованием особых, не свойственных прозе стиховых пауз и интонаций.
Возвращаясь к сопоставлению, которым мы не раз уже пользовались, можно сравнить стих с танцем. Нередко танцор как бы просто ходит по сцене. И тем не менее мы вполне сознаем, что перед нами не ходьба, а танец, ибо в танце всегда есть особенный тип жестикуляции, своего рода жестовая "интонация", присущая именно и только танцу.
Мы говорили о своеобразной стиховой паузе и предшествующем ей особом интонационном ходе конца стиха. Но, конечно, и все интонационное движение отдельного стиха глубоко своеобразно. Стих произносится равномернее, монотоннее и более замедленно, чем любая речь.
Проблема стиховой интонации наиболее широко разработана у нас в исследованиях видного стиховеда Л. И. Тимофеева[78].
Правда, ряд его идей вызывает сомнения. Так, он считает стих в отличие от прозы (в том числе и художественной) "типизированной формой эмоционально окрашенной речи" (указ. соч., с. 112 и др.). Однако трудно найти, например, более интенсивно окрашенную экспрессией речь, чем в монологах героев Достоевского или в диалогах чеховских пьес. Между тем это художественная проза. Вполне соглашаясь с тем, что стих типизирует интонации человеческой речи вообще (или, как говорит еще Л. И. Тимофеев, "обобщает", "облагораживает", "идеализирует" эти интонации), нелегко согласиться с тем, что дело идет обязательно об интонациях подчеркнуто эмоциональной, экспрессивной речи. Во‑первых, обычный разговор нередко гораздо экспрессивней любых стихов: стиху в этом отношении всегда, так или иначе, свойственна сдержанность, законы меры, пропорциональности, гармонии, как и искусству вообще. Во‑вторых, существуют стихи, "типизирующие" интонации спокойного раздумья (даже рассуждения), неторопливого, обстоятельного описания (которое может быть и чисто лирическим) или рационального изъяснения, лишенных настоящей экспрессивности (хотя бы и внутренней, скрытой).
Точно так же, всецело присоединяясь к точному определению Л. И. Тимофеева: "Стихотворный ритм есть не что иное, как своеобразная форма организации речевой интонации" (с. 70), нелегко принять другое его определение: "Стихотворная речь — это своеобразное ответвление языка" (с. 73)..
Л. И. Тимофеев совершенно справедливо утверждает: "Танец основан на типовых жестах, на типовых движениях человеческого тела, в действительности не осуществляющихся непосредственно в конкретных формах, но характерных для множества такого рода движений и жестов и представляющих собой их обобщенное и облагороженное идеальное выражение. Колыбельная песня Моцарта, Чайковского, Шуберта или Шопена, если ее исполнить действительно над колыбелью ребенка, прежде всего его разбудит, но она действительно колыбельная песня, ибо она представляет собой сосредоточенное выражение слов и интонаций, типичных для пения матери над ребенком.
С этим же самым явлением мы сталкиваемся и в стихе..." (с. 110).
Вот тут‑то и возникают коварные вопросы. Многие танцы, например, типизируют жесты, присущие сражающимся людям. Но можно ли сказать, что подобные танцы есть "ответвления" войны? Можно ли сказать, что особый жанр музыки — колыбельная песня есть "ответвление" убаюкивания ребенка, если эта музыка, как справедливо замечает исследователь, не может и даже не стремится достичь той цели, к которой направлено убаюкивание?
Танцор не совершает реальных человеческих жестов: он создает произведение, "идеализированно", художественно отражающее эти жесты. Но точно так же поэт не произносит реальных фраз и интонаций, которые в жизни всегда направлены к определенной практической цели; он создает произведение, "идеализированно" отражающее реальные свойства речи.
Мы склонны не замечать или забывать, что всякая речь есть по своему глубокому существу не просто словесное выражение переживаний и мыслей, но словесное действие, осуществляемое в совершенно определенной житейской ситуации и имеющее вполне конкретную практическую цель — как и всякое телесное действие. Говоря, обращаясь к кому‑либо с речью, человек всегда имеет целью побудить своих собеседников к каким‑то определенным поступкам, пусть и не совершаемым тут же непосредственно, именно в этом сущность любой бытовой реплики, выступления оратора, научной работы (которая, в конечном, счете должна побудить к каким‑либо практическим действиям) и т. п. Между тем стихи Пушкина, Тютчева, Блока, необычайно много пробуждая в человеке, конечно же не побуждают его к каким‑то конкретным действиям. Уже поэтому нельзя считать их речью в собственном смысле.
Вот почему можно сказать, что стих есть своеобразная, а именно художественная форма организации речи, создающая из материала слов и интонаций (как танец — из материала жестов и движений) произведение искусства, но нельзя сказать, что стих есть "своеобразное ответвление языка".
Впрочем, в постановке вопроса, данной Л. И. Тимофеевым, есть внутреннее противоречие, которое, пожалуй, сильнее всего раскрывает суть дела. Исследователь совершенно верно говорит, что стих есть "типизация", "идеализация" речи. Это присуще искусству вообще. Так, например, игра актеров на сцене есть не что иное, как "типизация", "идеализация" реальных жизненных "сцен". Однако можно ли сказать, что спектакль — это "ответвление жизни"? Конечно, нет. Но то же самое относится и к стиху, к поэзии, которая есть "типизация", "идеализация" — то есть художественное претворение речи.
Мне могут, правда, возразить, что я вообще неверно определяю поэзию, ибо последняя — как и спектакль — есть, прежде всего, художественное претворение самой жизни. Но здесь‑то, очевидно, и коренится вся проблема. Ибо, строго говоря, поэзия в самом деле есть художественное отражение и претворение не жизни вообще, а жизни, уже воплотившейся в речи.
Конечно, если понимать человеческую речь только как систему словесных и грамматических форм (так понимают ее лишенные глубоко лингвистического мышления языковеды), это утверждение принять трудно. Но в действительности речь есть одно из основных (и наиболее содержательных) проявлений человеческого бытия; во всяком случае она представляет не менее существенное проявление этого бытия, чем та реальность телесных жестов и движений, которая выступает как объект отражения и претворения для искусства танца.
Театральный спектакль в буквальном смысле слова отражает жизнь — то есть единство телесных, речевых, вещественно‑предметных проявлений человеческого бытия. Актеры на сцене воссоздают и художественно претворяют целостную реальность жизни. Между тем поэзия осваивает именно и только речь.
Но, возразят мне: в лирической поэзии создаются и "картины" человеческой деятельности, природы, мира вещей, созданных человеком. Это, конечно, верно (хотя в массе лирических произведений воссозданы только внутренние переживания, для которых единственной "материей", предметностью является именно и только речь). Но верно и то, что в безграничном океане человеческой речи уже нашло, так или иначе, свое отражение и выражение все многообразие освоенного человечеством объективного мира. Человечество уже воссоздало всю известную ему Вселенную в речи.
И мы можем думать и рассуждать, например, о странах, где мы никогда не бывали, скажем, об Африке, об Австралии, Индии, Южной Америке и т. д., прежде всего, что эти страны воссозданы в речи тех, кто их реально узнал и передал свое видение нам.
Пушкин никогда не выезжал за пределы России и, тем не менее, создал гениальные произведения и о Германии, и о Франции, и об Англии, и об Испании, и об Югославии, и о странах Востока, и т. п. Его поэзия претворила уже ранее запечатленное в речи бытие этих стран.
Однако и вообще, в целом лирическая поэзия есть не что иное, как отражение и претворение речи, слова, которое представляет собой безгранично богатую, всеохватывающую форму человеческого бытия.
Поэтому, говоря о том, что стих есть "типизация" речи, следует понимать это в прямом и точном смысле: поэзия есть художественное отражение — или, точнее, освоение, претворение — человеческой речи во всей ее глубочайшей содержательности и во всем ее необъятном многообразии.
Это с особенной очевидностью и бесспорностью выступает в чисто лирических стихотворениях, ибо их непосредственный объект — человеческие переживания как бы вообще не существует вне речевой формы, вне словесного бытия, хотя бы в так называемой "внутренней речи", которая беззвучно совершается в нашем сознании. Когда Тютчев создавал стихи "Вот бреду я вдоль большой дороги...", перед ним стояла цель претворения именно и только "внутренней речи". Но это справедливо и по отношению к лирической поэзии в целом. Поэзия, стих — это не речь (даже хотя бы "своеобразная", "особая", "специфическая"), не "ответвление языка", а отражение, художественное претворение одной из форм человеческого бытия, речи, как спектакль есть претворение человеческой жизни в ее цельном облике и движении.
Но вернемся после этого дополнительного уяснения общетеоретических проблем к вопросу о стиховой интонации. Определение Л. И. Тимофеева — стих, сам стихотворный ритм есть своеобразная (то есть художественная) форма организации (или типизации, "идеализации", претворения) интонации — верно и очень перспективно.
Л. И. Тимофеев со всей определенностью поставил вопрос о том, что именно специфическое интонационное строение является основой стиха[79]. В течение долгого времени сущность стиха усматривали в особом слоговом строении — то есть прежде всего в метре. Между тем достаточно широко развит лишенный метра, дисметрический стих и, с другой стороны, метр — это, хотя и очень важное, но все же, так сказать, дополнительное свойство стиха.
Чтобы понять природу стиховой интонации, необходимо видеть ее сращенность с ритмом. В стихе интонация становится по сути дела ритмом и, наоборот, ритм выступает как интонация. Мы уже говорили о том, что, с одной стороны, стиховая интонация — в сравнении с речевой — приглушена, сглажена ритмом, а с другой — ритм как раз и создает ту прочность и ту единственность интонационного движения, благодаря которым можно узнать стихотворение даже при "бессловесном" его произнесении.
Единство ритма и интонации позволяют осуществлять, казалось бы, противоречащие друг другу, но тесно взаимосвязанные и нераздельные возможности стиха. Ритмическое, обладающее мерой и гармонией построение стиха как бы "поднимает" (об этом уже говорилось) простое и чисто личное высказывание поэта в сферу искусства; в то же время точное воссоздание интонации в стихе позволяет запечатлеть в нем неповторимое движение голоса поэта[80].
Это единство ритма и особенной, стиховой интонации, присущее и каждому отдельному стиху, и стихотворению в целом, выступает, очевидно, как основа стиха вообще. Более того, свободный стих, верлибр, можно считать в известном смысле чисто "интонационным" стихом, ибо, кроме стиховой интонации (для которой характерно размеренное и замедленное движение, особенный акцент в клаузуле, стиховая пауза и т. п.), в нем нет иных, собственно ритмических свойств (размера, рифмы и т. п.).
Стиховая интонация оказывает глубокое воздействие на все стороны и элементы стиха. Так, по меткому соображению Б. В. Тимашевского, именно с интонационной точки зрения отличаются друг от друга "двусложные" классические размеры: ямб и хорей, а также и трехсложники: дактиль, амфибрахий, анапест.
"Структура начальной стопы стиха, — писал исследователь, — несет на себе интонационную функцию зачина фразы — стиха. Ямб отличается от хорея только структурой первой стопы. Точно так же, только началом отличается друг от друга трехсложные стопы"[81]. Строки одних размеров (как ямба) имеют восходящую интонацию, ибо, начинаясь с безударного слога, дают затем усиление и повышение тона на ударном слоге; других (как хорея) нисходящую. И это резко разделяет размеры.
Мы уже разбирали пример "превращения" ямба в хорей (на материале первой строфы "Евгения Онегина"): для этого достаточно отбросить у каждой строки стихотворения начальный слог. Это кардинально изменяет всю природу стиха (точнее, данный стих разрушается).
То же самое относится и к трехсложным размерам. Вот, скажем, схемы трех стихотворных строк: 1) дактилической, 2) амфибрахической, 3) анапестической:
1) _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
(Всюду родимую Русь узнаю)
2) _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
(Где слышишь не песню, а душу певца...)
3) _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
(Уноси мое сердце в звенящую даль...)
Нетрудно видеть, что, если мы отбросили бы один начальный слог во втором примере и два слога в третьем (эти слоги до ударения называют анакрузой строки), размеры окажутся одинаковыми. Они отличаются именно по начальному "ходу" стиховой интонации, и это отличие оказывается весьма существенным. Каждая из этих строк глубоко своеобразна в ритмическом отношении. И их различие должно быть понято, прежде всего, как интонационное, а не чисто метрическое.
Что это означает? Еще сравнительно недавно теория стиха была преимущественно теорией стоп[82]. Стопа, как известно, это группа слогов, состоящая из одного ударного и одного, двух, трех или — крайне редко большего количества безударных слогов. Ударный слог повторяется, таким образом, через равное количество безударных, что и создает ритм.
Но по мере развития стиховедения и самого русского стиха, становилось все более очевидным, что дело обстоит не так‑то просто.
Глава третьяСТИХ И МЕТР
Прежде всего выяснилось, что в русской поэзии XIX, а особенно XX века все более значительную роль играют стихи, в которых либо "пропущены" необходимые безударные слоги, либо, напротив, присутствуют "лишние" слоги, а между тем стихи звучат ритмически, хотя, может быть, и не так стройно, как вполне "правильные". Но об этом мы еще поговорим специально. Более сложной оказалась и организация "правильных" размеров. Так, в конечном счете, стало вполне ясно, что ямб и хорей нельзя, строго говоря, рассматривать как размеры с двухсложными стопами, ибо, скажем, в строке четырехстопного ямба (этот размер занимает громадное место в русской поэзии от Ломоносова до наших дней), которая "должна" содержать четыре ударных слога, в подавляющем большинстве случаев есть лишь три ударения (а иногда и всего два). В еще большей степени это относится к четырехстопному хорею.
Стиховеды решают вопрос о ямбе по‑разному. Одни считают, что ритмичность обеспечивается тем, что "пропущенные" ударения как бы подразумеваются, мы словно слышим их в нашем ритмическом воображении, их подсказывает нам инерция метра. Другие полагают, что ямб и хорей в русском стихе основаны не на двусложной, а на четырехсложной стопе: между ударными слогами располагаются три безударных слога. Если же внутри такой стопы есть два ударных слога, один из них как раз является "лишним" или, точнее, необязательным. Ямбической строке из восьми слогов достаточно двух ударений, чтобы иметь полноценную ритмичность. Вот, например, пушкинские строки:
Роман классический, старинный,
Отменно длинный, длинный, длинный,
Нравоучительный и чинный,
Без романтических затей...
Схема размера такова:
_ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _
Последние две строки имеют лишь по два ударных слога. И с точки зрения тех, кто считает ямб четырехсложным размером, это и есть "чистый" ямб. Могли бы быть ударными также второй или шестой (либо оба вместе) слоги каждой из этих строк. Но это не изменило бы основу ритма (то есть метр), а только внесло бы определенное многообразие, усложнение ритма.
Таковы две теории ямба (и хорея). Мне представляется, что обе точки зрения имеют свою правоту. Так, вполне возможны строго ритмические стихи, в которых все ударения будут повторяться лишь через три слога. А это значит, что размер, слагающийся из четырехсложных стоп, — реальное явление[83]. Но в то же время в тех стихах, где, скажем, восьмисложная ямбическая строка имеет то четыре, то три, то два ударных слога, действительно может возникать своего рода метрическая инерция. В силу того, что все гласные в стихе произносятся более полноценно и более равноценно, чем в обычной речи, даже на безударные гласные может ложиться своего рода тень ударения, намек на ударение. Так, после строки:
Отменно длинный, длинный, длинный...
в следующей строке:
Нравоучительный и чинный
на второй (нраво) и шестой (ный) слоги падает, по‑видимому, именно некая тень ударения — просто в силу ритмической инерции.
Но, повторяю, вопрос о ямбе и хорее — это сложный вопрос, который еще предстоит решить нашим стиховедам, возможно, с помощью каких‑то новаторских экспериментальных исследований.
Пойдем далее. Не разработанность теории стоп, понимаемых как основа ритма, проявляется еще и в том, что не вполне ясно, какой ритм создает повторение однородных стоп — ритм внутри отдельного стиха или же ритм стихотворения в целом. Мнения стиховедов здесь опять‑таки не совпадают.
Одни склоняются к тому, что всеопределяющей единицей ритма является стих — то есть строка, а повторение стоп как меньших и подчиненных элементов внутренне ритмизует строку и, с другой стороны, обеспечивает соизмеримость, сходство строк (поскольку придает каждой из них однородную внутреннюю организацию).
Другие же считают, что повторение стоп проходит через все стихотворение, образуя сквозной ритм; строки только расчленяют это ритмическое движение на более или менее самостоятельные отрезки.
Безоговорочно решить этот спор не так‑то легко. Казалось бы, нельзя во всех случаях говорить о непрерывном повторении однородных стоп, так как между строками чаще всего возникают своего рода пробелы. Например, в анапестических строках Фета:
Пропаду от тоски я и лени,
Одинокая жизнь не мила...
на границе между ними "ломается" движение стоп. Воспроизведем эти строки в схеме как одну строку:
_ _ _ / _ _ _ / _ _ _ / _ // _ _ _ / _ _ _ / _ _ _
На стыке строк есть "лишний" безударный слог, который, естественно, должен нарушать ритм (или, точнее, метр). Иначе говоря, в конце первой строки как бы не завершена последняя стопа. Если бы она кончалась ударным слогом, то все было бы в порядке. Но здесь, так сказать, недостает двух слогов: еще одного безударного и ударного (или, напротив, есть один лишний безударный). И так бывает очень часто.
Правда, есть стихи, в которых подобного нарушения не происходит. Так, в этих общеизвестных лермонтовских стихах стопы движутся непрерывным, ничем не нарушаемым потоком:
Тучки небесные, вечные странники,
Степью лазурною, цепью жемчужною...
и т. д.
Однако подобная организация встречается сравнительно редко. Как же это понять? Стиховеды, которые исходят из представления о непрерывном движении стоп, не без оснований утверждают, что в тех случаях, когда в конце строки "не хватает" слогов, которые завершили бы стопу с тем, чтобы движение метра не прерывалось на этой грани, отсутствующий слог (или слоги) как бы компенсируется паузой, обладающей соответствующей долготой.
Читая "Тучки небесные...", мы не делаем после строк сколько‑нибудь долгих пауз (кроме, конечно, обязательной стиховой паузы, отмечающей конец той относительно замкнутой интонационной волны, которая присуща каждой отдельной строке). Между тем в тех случаях, когда конец строки не совпадает с концом стопы, никак невозможно сразу начать следующую строку: приходится сделать паузу, которая, так сказать заменяет "недостающие" слоги. Вспомним хрестоматийное:
Славная осень! Здоровый, ядреный
Воздух усталые силы бодрит;
Лед неокрепший на речке студеной...
и т. д.
Это дактиль, как и у Лермонтова. Но поскольку стопы в конце строк не завершены, стихи нельзя прочесть слитно. Приходится сделать паузы, причем после второй строки, где "не хватает" двух слогов, явно требуется более длительная, так сказать, двойная пауза. Если мы ее не сделаем, ритм ощутимо нарушится.
Итак, стопа действительно как бы проходит через все стихотворение, хотя в конечных стопах отдельных строк безударные слоги нередко заменяются паузой. Но значит ли это, как утверждают некоторые стиховеды, что повторение стоп и есть главная основа ритма в классическом стихе, а строки выступают только как средство членения стиха? По‑видимому, это все же не так.
Во‑первых, без закономерного разделения на строки стихи вообще не получатся. Вполне возможна ритмическая проза, обладающая единым сквозным повторением однородных стоп (образцы такой прозы есть, например, в романах Андрея Белого), но все‑таки не являющаяся стихами. Во‑вторых, естественная, ничем не нарушающая единого ритма замена слогов паузами возможна именно и только на границах стихотворных строк, после клаузулы. Сами эти паузы выступают как элементы интонационной волны стиха (стихотворной строки). Когда такая пауза возникает в середине строки, (а это, как мы увидим ниже, нередко бывает), общий ритм (или, точнее, метр) существенно изменяется. Между тем "нехватка" слогов в конечной стопе строки не приводит к существенному изменению метра, хотя и вносит в него определенное своеобразие.
Но это как раз и означает, что определяющую ритмическую роль играют именно стихотворные строки с присущей им специфической интонацией, а не повторение стоп, которое только аккомпанирует основному ритмическому движению.
Для наглядности стоит сравнить звучание стиха с игрой оркестра; это сравнение вполне уместно, ибо, как было показано выше, в стихе участвует целый ряд партий, он полиритмичен (вспомним о фонетическом, слоговом, синтаксическом, смысловом и т. п. ритмах). Итак, если сравнить целостное, многогранное звучание стиха с оркестром, то повторение стоп, метр следует сопоставить с ударными инструментами. Метр — это своего рода партия барабана в стихе. Но звук барабана, играющий очень существенную роль в общем движении музыки, все‑таки явно не составляет ее важнейшей ритмической основы. Суть любой музыки, в особенности, если дело идет об ее конкретной, индивидуальной природе, заключена в характере музыкальной фразы, которой всецело подчинены звуки барабана, играющие роль аккомпанемента.
Певец или скрипач не подлаживаются к аккомпанементу; напротив, последний целиком подчиняется создаваемым певцом или скрипачом музыкальным фразам, которые и определяют движение более мелких ритмических единиц (в данном случае — тактов аккомпанемента). Роль стихотворной строки с ее особенной интонацией аналогична роли музыкальной фразы. В зависимости от характера строки, так или иначе, меняется, варьируется движение стоп (подобно тому, как меняется и движение тактов аккомпанемента). Это с особенной очевидностью выступает в стихах, метр которых в той или иной степени отклоняется от строгой правильности — так называемых паузниках или дольниках.
Однако, прежде чем перейти к этим формам стиха, необходимо поставить еще один сложный вопрос. Мы говорим, что повторение однородных стоп создает ритм (точнее, метр) стиха. Казалось бы, все здесь ясно: ударный слог повторяется через равное количество безударных, что и создает ритм, но уже сравнительно давно в стиховедении начался спор о том, как, на какой основе приравниваются в нашем восприятии интервалы между ударными слогами. Что существенно: само количество безударных слогов, которое фиксируется нашим восприятием, или же время их произнесения? Так сложились два понимания природы метра: теория изосиллабизма (то есть равносложности) и, с другой стороны, изохронности (то есть равновременности).
Первая теория является, так сказать, пространственной, ибо исходит из ряда расположенных рядом элементов стиха — слогов; вторая понимает метр как явление временное. Спор между ними далеко не решен, но, как представляется, обе теории по‑своему правы.
Это может показаться странным или даже комичным, что я уже в третий раз говорю об относительной правоте двух различных представлений о природе стиха (то же самое было сказано о природе ямба и хорея и о соотносительной ритмической роли метра и стихотворной строки). Но мне кажется, что такое связывание различных представлений является в данном случае не эклектизмом, а попыткой понять необычайно сложную природу стиха.
Здесь уместно сопоставление с фактом, известным всем из элементарного курса физики. В свое время сложились две теории света: одна, корпускулярная, понимала свет как поток частиц вещества, другая, волновая как излучение, как поле. Но в конечном счете выяснилось, что природа света двойственна, что он имеет корпускулярно‑волновой характер.
Думаю, что природа стиха — этого художественного претворения слова в каком‑то смысле — столь же сложна, как и природа света. В стихе также сливаются признаки "вещественности", которая присуща фразе, слову, слогу, и своего рода "излучения", "магнитного поля", порождаемого интонационной волной, ритмическим движением, взаимодействием акцентов и пауз.
Конечно, это не более чем аналогия, имеющая, прежде всего, орнаментальное значение. Но, во всяком случае, она может пояснить идею о пространственно‑временной природе стиха (и, в частности, метра).
Интервалы между ударными слогами выступают, с одной стороны, как ряды частиц (безударных слогов), с другой же — как определенные промежутки звучащего времени.
Правильные формы ямба, дактиля и т. д. можно, казалось бы, понять, прежде всего, как изосиллабические явления: между акцентами располагается равное количество безударных слогов.
Однако уже один лишь факт компенсации паузами незавершенных стоп в конце строк свидетельствует о том, что дело обстоит сложнее. Ведь паузы могут заменять слоги (особенно если дело идет о нехватке двух слогов) только в плане времени. Иначе говоря, пауза длится столько времени, сколько требуется для произнесения одного или двух слогов, и таким образом создается "паузный эквивалент" недостающих слогов.
Но перейдем к тем стихам, где вообще отсутствует строгая метрическая организация. Различные формы такого рода стихов создавались в русской поэзии уже в XVIII — начале XIX века. Однако как целостная и осознанная система стихи этого типа сложились лишь в XX веке, прежде всего в поэзии Блока. Не будем поэтому погружаться в их историю, которая прослежена в ряде стиховедческих работ, а обратимся непосредственно к стиху раннего Блока:
Осень поздняя. Небо открытое,
И леса сквозят тишиной.
Прилегла на берег размытый
Голова русалки больной.
Судя по первой строке, это обычный анапест (ударение на слове "осень" слишком слабо, чтобы нарушить размер: инверсия заставляет перенести всю силу акцента на "поздняя"). Но составим схему размера:
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _
Начиная со второй строки, в каждой второй стопе явно "пропущен" один слог (4‑й). Это заметно изменяет ритм; перед нами уже не привычный "напевный" анапест, а какое‑то иное явление. Но в то же время ритмичность сохраняется. В чем же дело?
Эта метрическая форма была в свое время определена стиховедом С. П. Бобровым как паузник. Паузник — это трехсложный размер, в отдельных стопах которого отсутствуют один или несколько безударных слогов, компенсируемых, по мнению ряда стиховедов, паузами. Отметим паузы в блоковских строках:
И леса / сквозят тишиной.
Прилегла / на берег размытый
Голова / русалки больной.
По‑видимому, это понимание верно. Но вот что интересно: хотя с помощью пауз ритмичность (точнее, метричность), казалось бы, сохранена, перед нами все же не анапест в собственном виде; стихи звучат иначе. Это значит, что пауза все‑таки не может буквально заменить "пропущенный" в середине строки слог. Вместо частицы (слога) пауза дает долю времени. Стих явно обнаруживает здесь свою двойственную, пространственно‑временную природу.
Возьмем теперь другое стихотворение молодого Блока:
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Схема этих стихов не может не удивить тех, кто привык к правильным метрам:
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _ _
Сначала кажется, что это дактиль, но уже в первой строке четвертая стопа "укорочена", а дальше словно вообще исчезает всякий внутренний порядок. И в то же время, читая стихи, мы неопровержимо чувствуем, что известный порядок здесь есть.
Прежде всего следует сказать об анакрузах, то есть о зачинах строк. Первая строка начинается с ударного слова, а последующие — с безударного. Но это еще не так удивительно. Выше уже шла речь о том, что анакруза — это, в сущности, интонационное явление. Строки с разным интонационным зачином соединял в одном стихотворении уже Лермонтов:
Русалка плыла по реке голубой,
Озаряема полной луной...
Здесь амфибрахические строки чередуются с анапестическими. Благодаря этому каждая строка начинается с иного, чем предыдущая, интонационного хода, но метр, в сущности, не нарушается. Более того, можно даже понять "лишний" слог в начале второй строки как необходимое дополнение к конечной амфибрахической стопе предшествующей строки, где как раз "недостает" слога. Если прочитать две строки слитно, метр вообще не будет нарушен.
Примерно так же можно понять и "лишние" слоги в начале блоковских строк (два последних слога первой строки и первый слог второй вместе как бы образуют дактилическую стопу). Однако внутри блоковских строк целый ряд слогов "пропущен". Можно предположить, что во всех этих местах, как и в предыдущем нашем примере, необходимо сделать паузы:
Девушка пела в церковном / хоре
О всех / усталых в чужом / краю,
О всех кораблях, / ушедших / в море,
О всех, / забывших / радость свою.
Заметим, прежде всего, что если в предыдущем примере все паузы были более или менее естественны (см. выше), то в этой строфе многие паузы как‑то неоправданны, они, например, отрывают определения от определяемого (в церковном хоре, в чужом краю). Но еще существеннее другое. Читая эти стихи, нетрудно услышать, что многих из намеченных нами пауз просто нет. Мы явно не разделяем паузами ни "в церковном хоре", ни "в чужом краю", ни "ушедших в море". Паузы действительно есть разве только между словами "кораблях" и "ушедших", а также "забывших" и "радость".
По мнению ряда стиховедов, "пропущенные" слоги в стопах можно компенсировать не паузами, а растяжением имеющихся слогов, удлинением, как бы удвоением времени их произнесения. Так, произнесение блоковской строфы можно — разумеется, весьма упрощенно — передать в следующей схеме:
Девушка пела в церко(‑о)вном хоре,
О все(‑е)х усталых в чужо(‑о)м краю,
О всех кораблях, / уше(‑е)дших в море,
О все(‑е)х, забывших / радость свою.
В этом случае по отношению к данной форме стиха уместен уже второй термин: не паузник, а дольник, (введен В. Я. Брюсовым). В основе теории дольника лежит понятие о долях — мельчайших единицах стиха. Под долей понимается и отдельный слог, и внутристопная пауза, соответствующая слогу, и, наконец, одна из временных частей растянутого слога, который как бы заменяет два слога. Так, ударный слог в слове "чужо(‑о)м" в приведенной выше строке Блока как бы составляет две доли[84].
Если в правильных размерах стопа всегда состоит из одинакового количества слогов, то соответствующие стопам частицы дольника — их обычно называют тактами — могут включать в себя разное количество слогов, но содержат равное количество долей.
Подавляющее большинство дольников строится на трехдольной основе; иначе говоря, определяющей все ритмическое строение моделью является группа из одного ударного и двух безударных слогов, на которую и ориентируются такты иного состава.
В трехдольнике, помимо двусложного такта, может выступить и такт из одного ударного слога; с помощью растяжения и следующей за слогом паузы он как бы "приравнивается" к трехсложному такту. Так обстоит дело, например, в этих стихах Маяковского (для удобства записываю их иначе, чем принято, без "лесенки, просто по строкам):
Били копыта. / Пе(‑е)ли будто:
— Гри(‑и)б. / Гра(‑а)бь. / Гро(‑о)б. Груб.
Ветром опита, / льдо(‑о)м обута...
и т. д.
Схема этих строк такова:
_ _ _ _ _ / _ ( _ ) _ _ _
_ ( _ ) / _ ( _‑) / _ ( _ ) / _
_ _ _ _ _ / _ ( _ ) _ _
Но обратимся к продолжению "Хорошего отношения к лошадям":
улица скользила. Лошадь на круп
грохнулась, и сразу за зевакой зевака,
штаны(‑ы) пришедшие Кузне(‑е)цким клешить,
сгрудились, смех зазвенел и зазвякал:
Лошадь упала! — Упа(‑а)ла лошадь!
Здесь мы сталкиваемся и с иными явлениями, которые легко увидеть на схеме, — четырехсложными тактами:
_ _ _ _ _ / _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ ( _ ) _ _ _ _ _ _ ( _ ) _ _
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
_ _ _ _ _ _ _ ( _ ) _ _ _
Во второй и третьей строках есть группы из четырех слогов. Как же они "приравниваются к основному, трехдольному такту?
Здесь происходит по сути дела стяжение слогов. Длинные такты неизбежно произносятся ускоренно, иначе стих потеряет равномерность. Слова, приходящиеся на эти такты, звучат не так, как обычно бывает в стихе, но почти так, как в разговорной речи. Здесь следует вспомнить, что в обычном разговоре (особенно беглом) гласные звуки, стоящие после ударного слога или же за два‑три слога перед ударным, резко ослабляются, редуцируются и подчас даже совсем "проглатываются". В стихе, напротив, все гласные произносятся более или менее отчетливо. Однако в дольниках, где возможны один, два, даже три "лишних" слога в такте, неизбежно требуется своего рода скороговорка в соответствующих пунктах строки. При этом гласные, стоящие в особенно слабых позициях (далеко от ударного слога), в сущности, почти теряют способность образовывать слог, и такт становится трехдольным. Именно это и происходит в следующих строках:
Грохнулъсъ, и сразу зъ зевакой зевака,
штаны(ы) пришедшие Кузне(‑е)цким клешить...[85]
Благодаря этому четырехсложные такты как бы обретают трехдольный характер и приравниваются, таким образом, к основной единице стиха.
В этих же стихах Маяковского встречается и пятисложный такт, который произносится еще более стяженно:
Улица опрокинулась, течет по‑своему
_ _ _ _ _ / _ _ _ _ / _ _ _ / _ _
Это читается, примерно так:
Ульцапрокинулъсь, течет по‑своему.
Если же произносить строку в обычной манере чтения стиха — она выпадет из ритма.
Нельзя, впрочем, не отметить, что в такого рода случаях возможно, по наблюдению С. М. Бонди, и принципиально иное произнесение. Чтобы придать этому стиху трехдольность, мы не ускоряем, а, напротив, замедляем темп:
Улица о(‑о)прокинулась...
На начальный слог слова "опрокинулась" при этом падает тень ударения, а сам слог растягивается, становясь двудольным. Так создается своего рода эквивалент дактилического строения:
_ _ _ ( _ ) ( _ ) _ _ _ _
Подобные вариации произнесения вообще очень характерны для дольника; его можно исполнять в различной манере, хотя это вовсе не означает какого‑то произвола. В связи с этим возникают, конечно, многообразные проблемы, которые невозможно здесь решать. Нам важно установить самый принцип дольника, уяснить ту особую роль пауз, ускорений и замедлений, которая характерна именно для него и так существенно отличает его от "правильных" размеров.
Стоит сравнить с рассмотренными выше дольниками уже цитированный образец "чистого" ямба, где между ударными слогами находятся три безударных:
Что не в отеческом законе
Она воспитана была,
А в благородном пансионе
У эмигрантки Фальбала.
Здесь, несмотря на то, что многие гласные находятся в самой слабой позиции, они произносятся отчетливо, полноценно.
Трехдольники в известном смысле сопоставимы с правильными размерами, основанными на трехсложных стопах (дактиль, амфибрахий, анапест), ибо паузы и растяжение (удвоение) слогов как бы приравнивают такты дольника к правильным стопам. Однако на самом деле дольники имеют совсем иную природу. Перебои, создаваемые паузами, замедления и ускорения темпа произнесения (при растяжении и стяжении слогов) обусловливают совершенно особое значение стиха.
Дело, собственно, заключается в следующем. Трехдольники близки к дактилю, амфибрахию и т. д. по своему ритмическому (точнее, метрическому) строению, по самой своей трехдольности. Однако при более или менее ощутимом выравнивании тактов и тем самым сближении с дактилем и т. п. дольник одновременно отходит от правильных размеров в ином отношении. "Приобретая" своего рода метричность, он в то же время "теряет" мерность и стройность самой поэтической речи. В нем возникают различного рода паузы, ускорения и замедления, перебои.
В силу этого дольник резко отличается от правильных размеров в интонационном отношении. Интонационная волна в нем гораздо более свободна, изменчива, прерывиста, чем в стихе, обладающем строгой метричностью.
Когда дольник впервые сложился в виде особой стиховой системы, многие восприняли его как огромное завоевание поэзии; ведь он открывал дорогу в стих разговорной речи, придавал движению стиха невиданную гибкость, позволял воплотить все многообразие неповторимых интонационных ходов и сдвигов и т. д. В 1910‑1920 годах не раз провозглашалось, что правильные, "классические" размеры отжили свой век, уже хотя бы потому, что они не обладают теми возможностями, которые присущи дольнику. Дольник превозносился как форма стиха, неисчерпаемая по своим типам и разновидностям. Говорилось о том, что вместо пяти однообразных классических метров дольник способен в каждом стихотворении создать индивидуальный метрический рисунок (на основе пауз, стяжений и растяжений слогов). Возник целый ряд стиховедческих терминов, обозначавших, в конечном счете, формы стиха, входящие в систему дольника: ударник, тонический стих, тактовик, акцентный стих, фразовик, речевик, интонационный стих и т. п. Эти формы должны были вытеснить классический стих.
Однако развитие русской поэзии не подтвердило этих прогнозов. В высшей степени знаменательно, что Блок, который, в сущности, и утвердил дольник в русской поэзии как законную форму стиха, в зрелости возвращается к классическим размерам, используя дольник лишь в особых случаях. Ту же эволюцию переживают почти все большие поэты XX века.
Это вовсе не значит, что дольник, ставший на какое‑то время ведущей формой стиха, вообще сходит потом со сцены. Нет, и сегодня дольник играет значительную роль в русской поэзии. Однако он выступает как форма, характерная только для некоторых поэтов особенного склада, или как форма, связанная с каким‑то определенным поэтическим заданием и смыслом.
Ниже мы еще будем говорить о дольнике в связи с характеристикой судеб русского стиха в XX веке. Здесь же необходимо поставить вопрос о том, почему дольник не мог и не сможет вытеснить классические размеры. Для того чтобы объяснить это, нужно, по сути дела, исходить из содержания данной книги в целом — прежде всего из ответа на вопрос, что такое стих.
Ясно, это дольник придает стиху многообразие, позволяет воплотить все богатство интонаций, вобрать в стих любые элементы речи и т. д. Но именно в этом и заключается, с одной стороны, его "слабость". Говоря упрощенно, дольник слишком облегчает задачу поэта. В частности, он не дает самой почвы для тех чудодейственных "побед" над материалом, которые поражают нас в классическом стихе.
Правда, это свойство диалектически переходит в свою противоположность: на почве дольника труднее создать подлинно прекрасное произведение, ибо для этого как бы требуется — при равных возможностях — гораздо большее напряжение, предельная точность. В этом смысле можно бы сравнить творчество в форме классического стиха и дольники с игрой на фортепьяно и, с другой стороны, на современном электронном инструменте, который обладает невиданным многообразием звуков. Играть на этом инструменте и легче, и труднее. Но все дело в том, что такого рода крайности вообще не являются плодотворной почвой для искусства; едва ли можно смело предсказывать, что появятся электронные Святославы Рихтер и Ван Клиберны...
Дольник в период его выдвижения на первый план поэзии сыграл, без сомнения, обновляющую роль. Он заставил и помог по‑новому поднять и оценить классический стих. Он сам прочно вошел в поэзию как определенная, особенная форма, имеющая, так сказать, специальное назначение (в частности, экспериментальное). Элементы дольника очень широко используются ныне в самых правильных классических формах. Но, как показывает развитие русской поэзии за последние десять — двадцать лет, дольник не стал и не может стать центральной стиховой формой и тем более вытеснить классический стих.
Кстати сказать, разговоры об "однообразии" и отсутствии гибкости в пяти классических размерах (ямб, хорей, дактиль, амфибрахий, анапест) не имеют под собою никакого серьезного основания. С таким же успехом можно говорить об однообразии и стесненности музыки, которая пользуется всего двенадцатью звуками различной высоты (не раз уже были предприняты попытки как‑то "расширить" сферу музыки, но это пока не привело ни к чему реально ценному).
Какая может быть речь об однообразии, если (об этом уже подробно говорилось) ритм любого настоящего классического стихотворения настолько неповторимо индивидуален, что мы способны узнать стихотворение при "бессловесном" произнесении?
А ведь, кроме того, ритм живет в органическом взаимодействии со словом и обретает в этом взаимодействии еще большее многообразие.