– Послушай. Сегодня 24 градуса мороза. Все школы закрыты, дети и женщины не выходят на улицу. Надо действительно иметь настоятельную нужду, чтобы выйти; мне кажется, что это вовсе не подходящее время для путешествий женщины слабой и только что вставшей от родов.
– Ах, ты все сравниваешь мою жену с другими женщинами. То, что было бы вредно другой, на нее совершенно не действует.
– Хочешь играть в шахматы?
В этом внезапном повороте разговора и в тоне его опроса было что-то, глубоко тронувшее меня. Одно мгновенье мне захотелось бросить все, подойти к нему, клонить свою голову на его сильную, могучую грудь и просить его защитить меня своими объятиями и увести отсюда…
Разбитая горем и болью, упав на пол перед своей кроватью, я уткнула голову в подушки, как делала это в детстве, и рыдала, рыдала…
На другой день с новорожденным сделалась дизентерия. Сама я была тоже настолько больна, что доктор запретил мне кормить ребенка, потому что это могло быть опасным для нас обоих. Несмотря на все наши заботы положение ребенка сделалось хуже. В рождественский вечер, в полночь, доктор Шмидт, которого я просила зайти еще раз, объявил, что, несмотря на все испробованные средства, он был бессилен помочь и что я должна быть готовой к потере ребенка.
В отчаянии я упала на подушки. Прошла долгая мучительная минута трагического молчания. Затем добрый доктор, сочувствовавший мне – в голосе его мне послышались слезы – объявил, что я не должна все– таки окончательно терять надежду и что мы попробуем радикально изменить питание ребенка. Он велел мне варить в продолжение нескольких часов мясо без жира и волокон, разрезанное на мелкие кусочки, вместе с рисом; таким образом я получу отвар молочного цвета, который и дам ребенку в рожке. Я тотчас же принялась за дело и через несколько часов маленький больной получил первую порцию отвара, которую он охотно проглотил. Потом он уснул, я также легла.
Когда я проснулась, было уже утро, Моя первая мысль была, что ребенок умер; я склонилась над его кроваткой и увидела, что он спал спокойным и крепким сном.
Спасен! То же сказал и доктор Шмидт, когда пришел к нему; с этого дня ребенок был совершенно здоров. Этот мясной бульон совершил настоящее чудо.
В Брюке мы часто бывали в гостях у одной молодой четы, г-на и г-жи X***. Жена в особенности интересовала меня, так как долго оставалась для меня загадкой. Ей было только двадцать два года, у нее (мила хорошая фигура и приятное, хотя и не красивое, лицо. У нее были странные глаза. Маленькие, они и постели из глубоких орбит и привлекали к себе взор, точно два пламени в темной глубине, над которой хочется склониться, чтобы проникнуть в тайну, которую они как будто охраняют. Эти загадочные глаза представляли удивительный контраст с очень спокойным вообще лицом.
У нее уже было двое детей, и муж, казалось, очень побил ее. Но ни муж, ни дети, ни семейная жизнь не тронули ее души. Она жила, точно чужая, среди своих домашних, она относилась к ним с лаской и добротой, но совершенно как посторонняя. Под этой холодной и всегда спокойной внешностью я чувствовала кипучую жизнь – тайну, которую охраняли и выдавали ее глаза.
Родственница ее мужа занималась у нее хозяйством и смотрела за детьми.
Что же касается ее, она все свое время проводила за пением и музыкой.
Счастливый инстинкт помогал ей разбираться в книгах, и она читала только хорошие вещи. Она совершенно не понимала людей и, кроме нас, почти никого не посещала. Она говорила очень мало и совершенно не касалась тех вещей, о которых обыкновенно говорят молодые женщины: о мужьях, детях, хозяйстве, туалетах, – еще менее – о развлечениях.
Со мной она одинаково мало говорила, как и с другими, а если это случалось, то она говорила тогда обо мне, и притом только наедине со мной. В присутствии других лиц, даже мужа, она не произносила ни слова; когда ей представлялся удобный случай, она брала мою руку, нежно целовала ее и крепко сжимала в своих, глядя на меня своими загадочными глазами. Все, что касалось меня, интересовало ее; я заметила, что моих детей она целовала с большей нежностью, чем своих. Однажды я шутя упрекнула ее в этом, и она своим спокойным тоном ответила мне:
– Ах, мои дети…
– Но ведь они ваши дети.
– Это случайность. Они точно так же могли быть детьми и другой женщины.
– Я могу то же самое сказать и о моих.
– Нет. Этих только вы могли иметь, никто другой.
Весной она проводила целые часы на опушке леса и собирала для меня первые фиалки, а в лунные ночи, меланхолическая красота которых влияет на нас так сильно в горах, она просила меня перед сном в известный час смотреть на поле, залитое светом, причем она делала то же самое и думала обо мне. Я наконец пришла к заключению, что она страстно полюбила меня и что эта любовь приносила ей больше страдания, чем счастья. Я видела, как она мучилась от ревности, когда заставала возле меня кого-нибудь, безразлично, мужчину или женщину. А между тем между нами не было очень близких отношений, не было даже того, что принято называть дружбой. После нескольких лет знакомства мы нисколько не сблизились, никогда не обменивались признаниями. Эта любовь трогала меня, правда, но я не понимала ее.
В один прекрасный день я разгадала ее тайну.
Студенты горной школы в Любеке давали свой ежегодный бал и прислали нам приглашение. Леопольд хотел идти, а так как г-н и г-жа X*** должны были отправиться тоже туда, то решено было пойти вместе.
Мы сняли две комнаты в отеле, где должен был состояться бал: мужчины должны были одеваться в одной, женщины в другой комнате. Я очень быстро была готова и уступила зеркало г-же X ***.
Одетая в белое атласное платье, я ждала, сидя на низеньком кресле. Я задремала от слишком нагретого воздуха комнаты, как вдруг горячий поцелуй в мое плечо заставил меня вздрогнуть. Удивленная, я посмотрела вокруг и увидела г-жу X***, в бальном туалете, испуганную, но довольную своей смелостью и ожидавшую последствий своего поступка.
– Это вы?
– Да.
– Что случилось?
Ее лицо совершенно изменилось. Спокойствие ее исчезло, и мучительная страсть делала ее почти красивой.
– Я не могла удержаться, – сказала она мне тихим, дрожащим голосом. – Ваши чудные белые и мечи, белое платье… все такое белое и нежное…
Совершенно сказочная снежная королева и такая же голодная, как она.
– О чем вы говорите?
Она была страшно бледна, и глаза ее впали еще больше. На ней было зеленое муслиновое платье; когда она скользнула к моим ногам, платье образовало вокруг нее точно облако пены, придававшее ей какой-то необыкновенный вид. Дрожа всем телом, она жадно покрывала мои руки, шею, плечи робкими и горячими поцелуями.
Положение становилось затруднительным, когда, к счастью, я услышала чьи-то шаги. Это были наши мужья. Их приход отогнал злого духа.
Во время бала я не раз замечала устремленные на меня горячие глаза в глубоких впадинах. Но я отворачивалась. Теперь они пугали меня.
Моя мать уехала от меня. Она разыскала старых друзей, от которых мы уже давно не имели известий; они что-то наговорили ей и, в конце концов, убедили ее оставить меня. Какие причины были у моей матери, чтобы уехать, и чем она была недовольна? Она не сказала мне этого, и я так и не узнала.
Так как мне приходилось заботиться о ее существовании, я всячески старалась объяснить ей, какой опасности она подвергается вследствие своего решения; я говорила ей, что при моем необеспеченном положении, как она сама знает, я не могу ничем поручиться относительно ее содержания, между тем как я так счастлива делиться с ней всем, что имею, если она останется со мной. Она настояла на своем решении и уехала. Я осталась одна с моим мужем и детьми.
До сих пор Леопольд был только мнимым больным который не только не довольствовался своим богатым воображением в том смысле, что приписывал себе всевозможные болезни, но еще придумывал несуществующие лично для себя; но с некоторых пор он, по-видимому, заболел настоящей болезнью, которая нас тем более беспокоила, что была совершенно непонятна и мы никак не могли отыскать ни причину, ни корень зла. Внешние признаки этой болезни состояли в том, что его иногда внезапно, независимо от того, чем он занимался, писал или разговаривал, охватывала смертельная тоска; при сильных припадках тоска, а росла ежеминутно, пока, наконец, не доходила до своего апогея, когда он начинал рыдать и прощаться со мной и детьми, убежденный, что скоро от него останется один труп.
Не знаю, кто из нас мучился больше: он ли от своих страданий, или я от того, что видела его в этом состоянии.
Его воображаемые болезни никогда не беспокоили меня очень серьезно, потому что мне всегда нетрудно было убедить его, что они существуют только в его фантазии. Но на этот раз было что-то, чего нельзя было отрицать. Мне, впрочем, удалось скрыть от него мои опасения и убедить его, что это, по всей вероятности, нервные припадки, неразлучные с его профессией, и которыми, конечно, страдает большинство писателей. Он охотно доверял моим словам, и когда припадок проходил, он тотчас забывал о нем. Успокоило меня больше всего то, что Леопольд, несмотря на эти припадки, был свеж и бодр и даже начал полнеть.
Я всячески старалась успокоиться, но мне это никогда не удавалось окончательно. Привычка спать в одной комнате с детьми сделала мой сон чрезвычайно чутким, малейший шум нарушал его.
Однажды ночью я проснулась от того особенного звука, который происходит от натягивания брюк. Одним скачком я прыгнула с кровати и очутилась в комнате Леопольда.
– Что случилось? Что ты делаешь? – спросила я его.
Он удивленно и рассеянно смотрел на меня и молчал, как будто сам не знал, что он хотел предпринять. Потом, по-видимому, вспомнил и, как будто очнувшись от сна, сказал мне:
– Как это странно. Кто-то пришел сказать мне, что в доме пожар, и я, чтобы не сгореть в кровати, стал поспешно натягивать брюки, чтобы выскочить из окна.