Леопольд вечно преследуя одну и ту же мысль, предложил бег взапуски. Александр должен был стоять у цели и извещать о прибытии скорохода хлопаньем в ладоши.
Г-жа Гросс пошла за сластями, которые должны были раздаваться в виде наград детям.
Дети побежали вперед, за ними взрослые: Леопольд, Ирма, Франци и, наконец, я, последней.
Когда я дошла до цели, Гросс схватил меня в свои объятия, понес точно ребенка за кустарник и поцеловал. Мой крестьянский наряд придал ему смелости.
Когда мы вернулись к остальным, в глазах моего мужа я прочла вопрос: «Ну, что?» Гордая осанка Александра была ему ответом. Молодой человек был почти нежен с Леопольдом, который разыгрывал роль наивного мужа так естественно, что мог обмануть самого опытного человека.
Александру Гроссу было двадцать четыре года, но выглядел он моложе. Радость от его победы была бы, конечно, не так велика, если б люди не знали о ней. Он совершенно изменился, у него появилась гордая и развязная походка, а на меня он стал смотреть как на свою собственность. Мне кажется, что он с удовлетворением взлетел бы на крышу, как петух, и поведал бы о своем счастье всему миру. А вместе с тем смелость его была так наивна и неловка, что на него жаль было смотреть.
Начались танцы. У меня болела голова, и я спокойно уселась на диване. Мой поклонник приставал ко мне, чтобы я пошла танцевать с ним. Эта настойчивость, музыка, шумное веселье, беспрерывное верченье пар увеличили мою боль; чтобы успокоиться, я пошла в нашу спальню, где было совершенно темно. Александр тотчас же последовал за мной – разве могло быть у меня другое намерение, когда я отправлялась туда, как не желание дать ему возможность молчаливо доказать мне свою любовь? И только тогда, когда я распахнула дверь и почти грубо попросила его удалиться, он понял, что я «в дурном настроении».
Это не могло пройти незамеченным в доме. Вскоре я снова почувствовала атмосферу недоверия, так хорошо знакомую мне. Первой отдалилась от меня Франци. Возможно, что она повиновалась скорее желанию матери, чем своему собственному сердцу. Я должна была перенести это, но Эксед потерял всю свою прелесть для меня. Мне хотелось быть подальше от любопытных, испытующих глаз, следивших за мной, и холодных, замкнутых лиц, окружавших меня.
Праздник жатвы, и уборка винограда прошли. Я стала еще более раздражительной.
– Что с тобой? – спрашивал меня мой муж. – Почему ты в таком плохом настроении? Разве тебя не радует, что тебя так любят? Гросс страстно влюблен в тебя, а я никогда еще не любил тебя так, как теперь, когда знаю, что скоро другой будет обладать тобой.
Чтобы быть спокойной, я очень часто уходила из замка днем, когда он спал, и отправлялась на дорогу или опушку леса; я целые часы проводила, сидя под деревом, наслаждаясь прелестью одиночества и тишины, не думая ни о чем.
Я не должна была терять из виду своего плана, чтобы перенести всю эту «любовь». «Когда?» – шептал мне на ухо Гросс, как только мы оставались с ним вдвоем.
«Я не вынесу… я больше не в состоянии ждать того момента, когда увижу тебя в его объятиях», – постоянно повторял мне мой муж.
Однако он согласился, что в деревне это было невозможно, и с нетерпением рвался поскорее уехать в Будапешт.
Никто так горячо не желал достигнуть наконец цели, которая положила бы конец всему, как я сама.
Но как ехать в город? У нас не было ни квартиры, и денег, чтобы остановиться в отеле.
Для того чтобы уплатить за последний месяц пансиона г-же Рис, нам пришлось заложить все мои драгоценности через посредство доктора Шенфельда в Гиангиосе.
Леопольд почти ничего не зарабатывал, все его мысли были сосредоточены на великом событии, которого он так ждал.
Оба Гросса, отец и сын, отправились в конце сентября в Будапешт; последний должен был с началом мы снова заняться изучением права. Мы просили их подыскать нам две-три меблированные комнаты, где мы могли бы остановиться по приезде. Вернувшись, они уверили, что нашли нечто подходящее для нас, и дали нам адрес.
4 октября мы уехали одновременно с семейством Гросс. Те же самые клячи были запряжены в доисторические экипажи, и наш отъезд совершился тем же оригинальным образом, как и приезд.
Мы должны были проезжать мимо усадьбы Гроссов, и г-жа Гросс пригласила нас передохнуть и закусить у нее. Угощение было подано в саду.
Погода была прекрасная; яркое солнце разливало приятную теплоту в свежем, прозрачном воздухе; вся природа дышала той мирной и глубокой тишиной, которая так свойственна ясным осенним дням.
Это был последний день, последние часы, когда я еще наслаждалась чистым и тихим счастьем. Я собрала вокруг себя моих детей, как будто они могли защитить меня, и мне удалось прогнать все, что могло бы нарушить этот счастливый день; я заставила себя не думать о мрачном завтра. Когда мы пошли во двор, чтобы продолжать наш путь, то увидели изящную коляску хозяев с прекрасными лошадьми, ожидавшую нас.
– Александр отвезет вас, – сказал нам г. Гросс с гордостью, так как он придавал большое значение своему прекрасному экипажу и уменью сына править.
Г-жа Гросс нежно поцеловала меня на прощание и заглянула мне прямо в глаза, как бы желая сказать: «Я знаю – и благодарна тебе».
Из Хатвана мы выехали в прекрасную погоду; когда мы приехали в Будапешт, лил сильный дождь.
Наш новый дом состоял из большой передней, из которой был ход в небольшую комнату; на другом конце передней начинался коридор, который вел в громадную комнату – нашу общую спальню.
Мой муж был в прекрасном, оживленном настроении; каждую минуту он вставал из-за стола и приходил осведомиться, все ли я еще «в порядке» для предстоящего великого события.
Когда он находил меня грустной, он говорил мне:
– Ради Бога, не думай ни о чем теперь; будь весела и счастлива, потому что тогда ты выглядишь всего прекраснее и моложе.
Затем наступил день, который должен был быть «самым счастливым днем в его жизни».
Александр Гросс приехал в Будапешт через несколько дней после нас. Теперь он сидел в маленькой комнате и ждал меня.
Леопольд отослал няню с детьми в «Народный театр», где давалось утреннее представление. Он сам помогал мне одеваться. Ведь я должна была быть как можно прекраснее.
Он хотел, чтобы я надела белое атласное платье, то самое, которое я несколько лет тому назад надевала на бал в Любеке; он набросил на мои обнаженные плечи тот же самый доломан, отделанный чернобурой лисой. Который был на мне в тот вечер. Потом он надел мне белые атласные туфли – ему хотелось чувствовать себя вполне моим рабом, и когда он кончил, то растянулся на полу и попросил ударить его ногой, так как, моего словам, он так безумно влюблен в меня, что не мог бы иначе удержаться и не поцеловать меня, чего он не должен себе позволить в его положении; в этот день он желает быть не более червя у моих ног и лишь на коленях приближаться ко мне. Он поцеловал мне ноги, подол моего платья, руки и сказал:
– Как ты очаровательна, прекрасна! Такая нежная и целомудренная, как невеста… такая робкая! Как я завидую ему!
Затем он открыл дверь, и я прошла в маленькую комнату, где ожидал меня другой…
В эту ночь странные мысли не давали мне покоя.
Я разбирала свою жизнь и пришла к заключению, что все в ней было не так, как следовало, все расположено иначе, чем я привыкла. Чувство беспомощности и слабости долго мешало мне разобраться в этом хаосе. Единственным ясным для меня ощущением было раскаяние, жгучее раскаяние в моем поступке.
Затем другие, ощущения, точно призраки, стали пугать меня в темноте ночи: физическое отвращение к человеку, которому я принадлежала столько лет и буду еще принадлежать.
К нему у меня не было больше жалости, а только ненависть; в том, что я раньше считала добротой и любовью, я видела теперь жесточайший эгоизм; то, что я заставляла себя понимать и прощать как извращение фантазии романиста, было, теперь я поняла, самым грубым и низким сладострастием, ослепленный им, он, не колеблясь, покушался на самое святое во мне, на «мать».
Я думала о детях; но в эту минуту, несмотря на всю мою любовь к ним, я не нашла в них ни утешения, ни бодрости. И тогда в первый раз в жизни в меня закралось ужасное желание, чтобы какая-нибудь болезнь унесла моих детей и я могла бы последовать за ними в могилу.
Гросс каждый день приходил к нам в известный час, и в этот час мой муж уходил из дома.
Он мог бы оставаться и-дома. Сердце мое было так полно печали и горечи, что настроение Гросса было мне совершенно безразлично. Его молчание, его глупое поведение – влюбленного юноши раздражали и озлобляли меня еще больше; мне было так жаль себя, что я готова была плакать.
Печальное событие избавило меня от этих докучливых посещений, Саша заболел скарлатиной.
Страдания ребенка, страх потерять его, боязнь заразы и денежные заботы благодаря болезни направили мысли моего мужа в другую сторону, и он сам написал Гроссу, прося прекратить его посещения.
Мой муж был приговорен к восьми дням тюремного заключения по делу Фробена, по которому приговор был произнесен в Вене. Твердо решив не подвергнуться этому наказанию, он просил о помиловании через своего защитника г. Эйрика; я также должна была отправиться в Вену, чтобы лично ходатайствовать об этой милости у императора.
У меня не было черного платья, обязательного для аудиенции. Г-жа Ласло, дочь г-жи ф. Корсан, одолжила мне свое, и я отправилась в путь.
Отец моего мужа был когда-то связан дружбой с бароном Брауном, начальником личного императорского кабинета. С такой рекомендацией мне не трудно было добиться приема у монарха.
Когда я пришла, аудиенция уже началась. Длинная вереница лиц стояла полукругом в небольшой зале; все явно прилагали усилия, чтобы казаться спокойными, но очень немногим это удавалось. Возле окон стояли телохранители, все рослые, в белых мундирах, расшитых золотом. Я возблагодарила Бога, что мой поэт не видел их… Он был бы в отчаянии, что не может выбрать себе «грека» среди них.