Но вот муж Айгузель Аннаберды срубил дерево и сделал из него деревянные полы.
Эти полы получились такие чистые, как пчелиный улей внутри, желтые, как воск или неспелый персик…
Да, это так, мы это видели.
Но теперь Айгузель не ходит у себя дома. Вместе с детьми: Джумалью, Непесом, Курбаном и Бердыназаром — она идет в гости к Фатьме, к иранке Сарье или едет дальше, в Мары, к своей матери и отцу.
Но если все же случится, что им негде ночевать и они возвращаются домой, то она просит своего мужа Аннаберды, чтобы он вынес из дома большую деревянную кровать, поставил бы ее в саду под грушей, и тогда все они: Джумаль, Непес, Курбан, Бердыназар и сама Айгузель с Аннаберды — укладываются на эту деревянную кровать, укрываются красным цветастым одеялом и засыпают… А полы в их доме становятся все чище и чище, говорят.
Они уже такие чистые — прямо как мед, такие белые — как белая соль, которая выступает из земли во время жары.
Говорят, они стали такими чистыми, какими никогда не были полы в мечети!
Как Гюльхан женился
Однажды семнадцатилетний Гюльхан вышел на улицу и обнаружил, что все женщины в селении влюблены в него. Он увидел идущую мимо Амансолтан, которая остановилась и посмотрела на него, как смотрит раненая куропатка на поразившего ее охотника. Но Гюльхан смело выдержал ее взгляд, и Амансолтан прошла мимо, постаравшись краем своего вишневого платья задеть хоть камешек у ног Гюльхана.
Через час жена почтальона Сона принесла письмо от тетушки Джамал из Мары, но, подавая, посмотрела на него так, будто это было письмо, написанное ею самой с признаниями в самой безумной любви. Но Гюльхан стойко выдержал и этот взгляд. Сона с позором удалилась. В полдень во двор заглянули сестрички Худайбердыевы Нуртэч и Гультэч, с лицами, пожелтевшими от замучившей их обеих невысказанной страсти. Потупившись, покраснев, как два чарджоуских перца, они спросили, дома ли сестра Гюльхана? Но Гюльхан, прекрасно зная, кто им нужен на самом деле, ответил, глядя в полыхающее желтым пламенем небо, что его сестры дома нет, а он сам дома, может быть, они к нему? И засмеялся. Сестрички встрепенулись, как пойманные в силок птенцы, и убежали… Пятая, вздохнул он, когда в час послеполуденного отдыха услышал в соседнем саду негромкое покашливание… Не иначе как Гюль-Зухра, воспользовавшись тем, что все в доме уснули, вышла под абрикосовое дерево просить свидания. Но Гюльхан не стал перелезать к ней через ограду сада, и тогда тихое покашливание в соседнем саду перешло в тяжелые вздохи. Неважно, что, когда через час Гюльхан медленно вышел в сад и перевел свой «неотвратимый, как наводнение после весенних дождей, взгляд» в сад Гуль-Зухры, он увидел только собаку, которая дремала и вздыхала во сне…
Гюльхан решил на всякий случай скрыться в доме. Прошел в самые дальние комнаты и улегся на ковре… Прогнал мух, своим назойливым пением напоминавших ему о женской назойливости, полежал в тишине, потом включил радио. И — снова вздохнул. Сона Мурадова, заслуженная артистка республики, не стыдясь ни возраста, ни того, что ее все слышат, изъяснялась ему в самых восторженных чувствах. «Услышь меня, — пела Сона, — я ищу тебя столько лет, я приду к тебе, я найду тебя!» Не выйдет, подумал Гюльхан. Двух мужей сменила, третьего захотела? Он выключил радио, улегся на ковре поудобнее и закрыл глаза.
И вдруг он услышал нежный, переливчатый смех! На улице. И голос Нияза, перебивающего этот смех.
Гюльхан вскочил, выбежал из дома и выглянул из ворот.
Посередине улицы шла Гюль-Джамал, в бархатном вишневом платье, расписанном цветами, из-под шаровар мелькали розовые вельветовые тапочки, похожие на две легкие, готовые взлететь птички. Рядом с ней шел бродяга Нияз. Гюль-Джамал смеялась, слушая его голос… Они скрылись в конце улицы.
Быстрее самого быстрого рассвета промчался Гюльхан вокруг селения, потом, решившись, добежал до дома Гюль-Джамал, вбежал во двор, увидел ее, разговаривающую со своим отцом, желтоглазым Омаром, схватил Гюль-Джамал на руки, перекинул через плечо и на глазах изумленного Омара и его жены выбежал со двора.
Через полчаса у дома Гюльхана собралась толпа. Попытались открыть ворота. Не вышло. Послали за инструктором райкома, чтобы он приказал отпустить девушку. Послали за сидящим на краю селения в будке пограничником с ружьем в руках. Попробовали перелезть через стену. Со двора раздался выстрел, отбросивший фуражку пограничника далеко, на ту сторону границы. Отец Гюль-Джамал выдернул из своей бороды несколько волосков, мать искусала, изорвала зубами два головных платка, девушки Сона, Амансолтан, Нуртэч, Огультэч и Гуль-Зухра плакали, не переставая, юноши произносили слова негодования и возмущения. А старики, поглаживая морщины на своих глиняных лицах, вспоминали те дни, когда жизнь в их руках была что глина, что хотели, то и лепили. Хоть кувшин для омовения, хоть пиалу для чаепития, хоть большое, исписанное цветами и птицами блюдо для праздничного плова.
А Гюльхан был счастлив. Он сидел на ковре возле улыбающейся во сне Гюль-Джамал, и ему казалось, что он потомок прославленного Гарун аль-Рашида, что жизнь впереди еще долгая-долгая, может, тысячу лет, может, больше… И что он будет счастлив все эти годы, всю жизнь. Пока не придет к нему, как ко всем живущим на свете, Разрушительница Наслаждений и Разлучительница Собраний, но это будет еще не скоро…
Исима и Вадут
— Вот ты говоришь: выдергивай морковь, выдергивай, больше уж она расти не будет, а я вижу, что она еще и в полроста своего не выросла, еще и цвета не набрала, и силы в ней еще никакой нет. Мы посадили грецкий орех в один день, так у меня он уже с дерево вырос, а у тебя едва-едва от земли поднялся, потому что посадил ты его как обыкновенное семечко — острием вниз, а надо — острием вверх. Крышу своего дома ты выкрасил в такую краску, что на нее не то что в дождливую, но и в солнечную погоду смотреть не хочется. И ты мне еще говоришь, что с Халимат я поступила неправильно?..
— Про морковь я говорю так, потому что твоя морковь мелкой породы, Исима, и самая вкусная она сейчас, а если еще в земле посидит, так сахар свой зря потеряет… И грецкий орех у меня уже давно выше окон поднялся, и крыша моя сверкает в дождь ярче, чем твоя брошка, а с Халимат, я говорю, ты поступила неправильно, потому что девушку, сладкую, как нынешняя хурма, ты отдала в руки Шахсолтана. И убежала она от него в первый день свадьбы.
— Убежала? Ее выкрал Саид на своей машине, как будто ты этого не знаешь. Увез в базарный день.
— Увез! Но ведь не врывался в дом, не зажимал рот, не заворачивал в ковры. Он только подъехал на своей чистой, как зеркало, машине, показал: к чистому человеку и его машине грязь не пристанет, пусть эта машина и проехала 40 километров от самого Ножай-Юрта. Халимат вышла из дома, села в его машину и уехала — вот ведь как было! Они договорились, значит!
— Не знаю, сколько я спрашивала ее, пусть скажет мне правду, пусть скажет, кого в действительности любит, пусть не боится отца, — ведь не сказала. До самого дня свадьбы дотянула, а потом сбежала.
— Вот я и говорю, Исима, что ни с кем не советуешься, очень гордая ты, поэтому и ошибаешься. И свой сундук ты зря Султанбеку заказала сделать. Он ведь сделает тебе крышку, как для мыльницы. А крышка тяжелая должна быть, красивая. И хорошие узоры на ней должны быть, и внутри перегородки: для посуды, для одежды, для твоего приданого. И чтобы сама ты в него могла поместиться…
— Это зачем же я должна в него поместиться?
— А бывают такие случаи, Исима, когда девушки в сундук садятся, потом они летают…
— Кто летает?
— Ну, девушки. В одном месте в воздух поднимутся, в другом месте опустятся…
— Ну, Вадут, опять ты ночью сказки какие-то читал… Вчера я должна была в трех котлах искупаться и белой гусыней оттуда выйти, сегодня — в сундук садиться и летать… Скажи мне лучше, почему ты говоришь, что и с Зарой я поступила неправильно?
— Конечно, Исима, разве это женщина? У нее же чувства — как лоскутки на одеяле: их много — и все разные. Вот вышла она замуж за Мухаммеда, через полмесяца написала вам в женотдел письмо, что вышла не добровольно, а по принуждению, и вы ей поверили, вернули родным. Дальше выходит она за Узунходжу, опять письмо пишет, опять, оказывается, не добровольно — вы ее возвращаете! И так она еще двадцать раз будет выходить, двадцать раз писать. Это же хитрая женщина, Исима. Такие, как она, в лошадь обратятся, хвостом махнут — и полцарства как не бывало! Или лягут в постель, притворятся, что спят, а сами, оказывается, в это время на дороге стоят, путников одиноких поджидают. Заманивают. У них и зубы, оказывается, в темноте блестят, и глаза горят то голубым пламенем, то зеленым…
— Голубым-зеленым! Зеленым-голубым! Что ты такое говоришь? И с кем это я должна была советоваться? С Эйлимпашой? Ведь ему Илиса на голову шкаф может поставить — он смолчит, знаешь об этом? Или, скажем, с Гаджи? Не знаешь, что он завел себе десять петухов и все удивляется, что они не несутся, только дерутся. Или с Абу? Он ведь двигаться уже не может — на черепаху похож стал. Жир через рубашку светится! С кем еще мне советоваться?
— Ну, Исима, зачем с ними? Лучше со мной…
— С тобой? Да у тебя не то что на огороде репа, и на собственном подбородке волосы не растут — с тобой!..
— На подбородке — что, Исима, росли бы на голове. Вот когда ты не сердишься, то рот у тебя бабочкой красивой становится!
— Да? А еще что заметил?
— Когда ты сердишься, Исима, то брови у тебя змейками ползут друг на друга, драться начинают…
— Ох, неохота мне вставать, Вадут, пряжу с колен убирать, а то встала бы и показала тебе, что мои руки делают, когда я сержусь…
— Нет, Исима, нет, сердце у тебя доброе, я знаю… А то, что Абу толстым стал, это ведь тоже неплохо. Вот, например, бросили бы его в море…
— Кого бросили? В какое море?
— Ну, например, говорю я, плывет Абу по морю на своих сорока кораблях с товаром — богатым товаром! Золото там у него, бархат, чистый, как серебро, рис, мед в бочках, лакированные шкатулочки такие — нажмешь крышку, оттуда музыка заиграет.