Я о Рафаэле часто думаю, он ведь из детей Миргалима самый даровитый был, самый красивый. Ринат — тоже способный, в Казанский университет поступил, учился хорошо, потом в Москву, в Верховный суд, его забрали, большим человеком стал… Но Рафаэля я еще больше любила, все его любили! И в школе, и в училище, и в воинской части у него всегда много товарищей было. Лицом на дедушку походил, красивый, только губы негритянские — смеялись над ним, а ростом высокий. Его еще с седьмого класса приметили из воинской комиссии, которая тогда по районам разъезжала. «Этого в летное училище надо забрать…» — так они говорили. А он и обрадовался, дурачок, что из всей деревни его одного в летное училище забирают… Пока учился, в Уфу часто приезжал, в наш дом на улице Ленина. Бывало, сидим вечером на крыльце, я, Шамсинса, Хадия, Нурия, дети в саду играют, вдруг стук в калитку, дверь распахивается, и во двор входит военный, стройный такой, подтянутый, улыбающийся, очень ему форма военная шла! Взлетит через три ступеньки на крыльцо, обнимет меня, сожмет в руках так, что в глазах потемнеет, и закружит по двору. Сильный был! И веселый! И телом красивый! Если заночует у нас, утром выйдет на кухню умываться в майке и брюках, стоит, плещется водой из умывальника, а в дверях Шамсинса, соседка, стоит, смотрит, потом обязательно скажет: «Из всех твоих племянников, Заужян, этот — самый красивый!» Помню, как-то занозу я ему вытаскивала. Дом-то наш старый, рассыхался весь, рамы оконные вываливались, двери не закрывались — он подправлял мне перекосившуюся дверь и занозил ладонь. Стала я ему вытаскивать занозу, смотрю, рука у него круглая, белая, сильная, пальцы длинные, как у музыканта… Зачем в летное пошел? Если не пошел бы, может, ничего бы не случилось… И женился не так, как его братья, — по письмам в девушку влюбился! Как-то приехал на побывку к Асме, — хоть и от разных матерей, все-таки брат и сестра, часто виделись. Идут вечером по Затонской улице, впереди них девушка какая-то идет. «Смотри, — говорит Асма, — красивая девушка, в нашей школе преподает английский язык». «А походка у нее почему такая, как у птички?» — спрашивает Рафаэль. «На балерину в Ленинграде училась», — говорит Асма. Ну, уехал он в Кинель, оттуда уже письмо написал этой девушке. Леной ее звали, русское имя, хоть родители ее из соседней деревни, недалеко от нас жили… Она ему ответила, красивым почерком письмо написала, про то, как в Ленинграде училась, какие там памятники видела. Понравилось ему, как она пишет: он второе письмо ей послал. Потом она ему свою карточку выслала, на ней она еще лучше, чем в жизни, вышла. Пригласил он ее приехать, хотелось ему на нее посмотреть. Она и приехала, и поженились они!.. Нет, я ничего плохого про нее сказать не могу, умная, красивая, воспитание детям хорошее дала, выучила их в институтах, к нам по-родственному всю жизнь относилась, на праздники, майские, ноябрьские, открытки нам присылала… Но зачем, зачем она его в тот день отпустила? Как не почувствовала? Это мужчина должен рваться вперед, в огонь и воду, а женщина должна удерживать, чувствовать опасность… Да нет, конечно, не виновата она, но я этот взрыв все время перед глазами вижу. Потом говорили, что модель неудачная, что-то там в самолете отказало, неисправность какая-то вышла, Рафаэль не сумел устранить. «Судьба!» — сказали… Но нет, это не судьба, надо было сто, тысячу раз проверить самолет, прежде чем с человеком в небо запускать! И эту руку Рафаэля я никак забыть не могу! Почему ее на той поляне нашли, далеко от обломков самолета? Магдан мне потом объяснил, сказал, получился взрыв, все с такой силой в разные стороны разлетелось, что рука оказалась за десятки километров от обломков самолета. Как снаряд, выпущенный из пушки. Или как камень. Но это же не снаряд, не камень, это же рука, нашего Рафаэля рука! Значит, все было не как с камнем. Я думаю, получилось вот как: когда произошел взрыв и от Рафаэля ничего не осталось, только рука, душа его укрылась, спряталась в этой руке, чтобы дать ему попрощаться, почувствовать все то, что люди чувствуют перед концом. Ведь говорят, что человек может видеть не только глазами, но и любой частью тела при каких-то обстоятельствах. Вот эти обстоятельства тогда и случились! И рука, пока опускалась с высоты десяти километров, видела, слышала и чувствовала все так, будто это был весь Рафаэль. Я в это верю. Пока рука пролетала через облако, она, может, покрылась каплями, будто Рафаэль под дождем побывал! Потом полетела дальше. И обсохла на ветру. А может, она попала в холодный воздух и пошевелила пальцами от холода? А может, мимо руки пролетела птица, стриж или ласточка, и задела ее своим крылом? Или, может, когда пролетала над лесом, рука сорвала листик молодой березы, погладила по гладкому березовому стволу — Рафаэль березы очень любил, под окнами их дома целая роща росла. Было в ней дерево, посаженное отцом Рафаэля, Миргалимом, когда сын родился… И, пролетев мимо березовой рощи, увидев эту круглую красивую поляну с белыми ромашками, с клевером, с медуницей, Рафаэль опустился, поискал землянику — он ведь землянику очень любил! — и, не найдя, замерев на мгновение, оглядев в последний раз этот зеленый щебечущий мир, опустился еще ниже и, задев белые лепестки ромашек, стряхнув с них желтую пыльцу, упал на нагретую летним солнцем землю и затих… И только тогда душа Рафаэля покинула эту неподвижную безжизненную руку и улетела прочь. Так, может, все это было, а? А не сразу, не вдруг! Как думаешь?..
Рассказ мамы о том, как мой брат Мерген вернулся с войны
Ну, твой брат ушел на фронт шестнадцати с половиной лет, несколько месяцев их продержали в Белорецке — там находилось эвакуированное из Ленинграда артиллерийское училище, а потом отправили на фронт. Поезд должен был пройти через Уфу, и мы с отцом дней семь ездили на станцию, но никто точно не знал, когда пройдет поезд. Твой отец сказал: поезд, наверное, уже прошел, но я решила все-таки еще раз съездить на вокзал. Отец отправился туда раньше меня, после занятий в своем институте. Приезжаю на трамвае на станцию, а там полным-полно молоденьких военных, я спрашиваю у одного: «Не знаете ли, случайно, такого Хуснутдинова?» А он отвечает: «Как не знаю! Вон он, наш лейтенант!» И показывает рукой в сторону кустиков акации, что за станцией. Я оглянулась — сидят мой сын в военной форме вместе с отцом на каких-то кирпичах и беседуют, спокойные такие, улыбающиеся, как будто ничего страшного не происходит, как будто не провожаем мы единственного сына на фронт.
Ну, проводили мы поезд, помню, рядом со мной одна женщина без чувств упала, когда поезд стал переходить на другие рельсы, а я — ничего… Усман меня за руку держал, я и не покачнулась.
Ну, стали мы ждать писем. Сначала письма шли хорошо, часто шли, а потом перестали приходить. Отец твой и говорит: «Эх, пропал мой сын, уж нет его, видно, на свете, был бы жив, написал». А я говорю: «Сейчас почта плохо работает, а сын жив, не может он вот так просто умереть, когда мы его так ждем, когда мы о нем так все время думаем». Полгода не было писем, и вдруг как-то прихожу с работы, смотрю, лежит на столе конверт, нераспечатанный, отец сидит на сундуке в углу комнаты и говорит: «Вон письмо какое-то пришло с фронта, наверное, товарищи его написали, а сына уже нет». «Как же ты не узнаешь почерк нашего сына!» — сказала я ему и сама разорвала конверт. Оттуда выпала карточка. «Вон карточку прислали, видно, его уж нет», — опять сказал отец, не вставая с сундука, не притрагиваясь к карточке. Я вынула письмо и прочла.
«Жив сын, — сказала я отцу, — только в госпитале лежит, ранили его в ногу, сейчас выздоравливает». «Жив! Жив!» — повторял отец, тер лицо ладонями и ходил по комнате, а потом выбежал на кухню и там заплакал.
Ну, а потом мы прождали еще три года и, когда по радио объявили о победе, стали ждать сына с фронта, как и наша соседка Шамсинса — своего сына Рашида, Закия — своего Бакира, как многие другие наши родственники и соседи. А Мергена все не было. Уж и май прошел, и июнь наступил… Он ведь, Мерген, в составе 1-го Украинского воевал, а их последними с войны отпустили, они еще остались добивать последних фашистов, которые скрывались в разных укромных местах — в Польше, Чехословакии, в Венгрии…
Ну, в середине июня поехала я в деревню, к сестре Мушарафе, масла топленого привезти, — с продуктами тогда было трудно. Идем мы с Мушарафой открытой дорогой, мимо засеянных хлебов, и какая-то птичка серенькая все подлетает, подлетает ко мне, будто что-то сказать хочет. Не к сестре подлетает, а ко мне, с обочины дороги — мне под ноги. Сестра и говорит: «Какую-то весточку тебе принесла, что-то сказать хочет, жаль, не знаем птичьего языка». А потом ночью я увидела сон, будто подает мне Усман простыню, а она — кровью окрашена, такой сон считается — к радости! И днем возвращается с Тургаевского базара Хикмей, муж Мушарафы, и спрашивает: «Какой сон видела нынче, Заужян, хороший или плохой?» Я говорю: «Хороший!» Он говорит: «Правильно увидела, сын у тебя вернулся с фронта, видели его на Уфимском вокзале».
Ну, в тот же вечер выехала я поездом в Уфу. Вхожу вечером в наш двор, прохожу мимо нашей сосны, шумящей хвоей где-то высоко-высоко, мимо лопухов и крапивы, сворачиваю к нашему крыльцу, виднеющемуся за лестницей, ведущей к детсаду, а на крыльце сидит на перилах твой отец, в белом кителе, в светлой рубашке и белой фуражке, а рядом с ним — какой-то военный, загорелый такой, веселый и с наганом за поясом. Оборачивается он ко мне, вижу — сын! Сбегает он по ступенькам ко мне, обнимает и говорит: «Мама!» Его голос! Его глаза! Его лицо! Действительно, он! А я и сказать ничего не могу! Все протягиваю ему бидон с маслом и говорю: «Хочешь масла топленого, сынок?» Отец твой стоит наверху, на крыльце, и улыбается. Была у него такая улыбка, когда он очень доволен был, ты уж, конечно, не помнишь, не можешь помнить, а у меня есть одна карточка, где он с такой улыбкой снят, я тебе потом покажу…
Ахмад-художник
Нурии-апе было тридцать семь лет, когда она встретилась с Ахмадом. Его пригласила заведующая детским садом оформить комнату для музыкальных занятий и разрисовать стены беседок на площадке веселыми картинками. Ахмаду было лет сорок пять, толстый, неповоротливый, с широким скуластым лицом, с взъерошенными черными волосами, одетый в поношенный пиджак и мятые брюки. В республиканском музее, в отделе местных художников, висела одна его картина «Портрет девушки в розовом».