Я тогда тоже в Уфу перебралась, увез меня мой Мунир к своим родителям, в деревянный дом на улице Кирова, с резными воротами, я к Месфире часто наведывалась, словом перекинуться, душу отвести. Родители Мунира неласково меня встретили. Да и муж через месяц после свадьбы показал свой нрав. Мы с Месфирой все дивились Альмириной работе: она находила в городе художников, о которых никто не слыхал, устраивала выставки их работ, выступала о них с речами по телевидению. Летом уезжала в районы: Белорецкий, Бурзянский — привозила оттуда старинные полотенца, фартуки, платья… Вещи фотографировала и сдавала в музей, а фотографии дома разглядывала. И нам с Месфирой показывала, спрашивала, какие из работ нам нравятся, какие — нет. Я молчала, мне в то время ковер гэдээровский нравился, хотелось купить, да и не достать было. И костюм из кримплена мечтала сшить…
Месфира разглядывала Альмирины находки, качала головой: так-то, мол, и я могу вышить! И тайком от Альмиры изготовила ковер: по бледно-зеленому сатину вышила белые, розовые и черные цветы, нашила сверху крупных цветов из бордового бархата. Показала Альмире, та ахнула: оказывается, у меня дома мастерица живет! И отправила ковер в Москву, на какой-то конкурс. И вдруг из Москвы приходит бумага, в ней написано печатными буквами, что Месфире присуждается первая премия. Я, конечно, удивилась: кому там мог понравиться ковер из двух метров сатина? Но вслух говорить не стала, пусть радуется, бедняжка, пусть тешит себя, чем может, и так аллах обидел ее…
Потом Месфира стихи писать взялась. К Альмире много народу разного приходило: кто на жизнь пожаловаться, кто картину свою показать, кто стихи почитать… Вот сидим как-то с Месфирой в ее комнате, чай индийский пьем, Фариду из Ташкента вспоминаем, пятерых ее детей неустроенных, слышим — у Альмиры в комнате какой-то гость стихи читает. Да серьезно так — с завыванием! Месфира и говорит: «Достань мне из сундука мою тетрадку». Потом раскрыла тетрадь и прочла: «Помнишь, Зейнаб, как бегали мы с тобой по зеленой травке меж белых берез, были с нами мои сестры Хамдия, Макфия, Рашида, как радостно бились наши сердца, как звенели наши голоса! Как сладко пахли клейкие листья молодых берез!» Тут я не выдержала, всплакнула: так живо представились мне те счастливые денечки в нашей деревне Коран…
С телевидения пришел человек, сказал, что будет снимать про Месфиру фильм. Просидел целый вечер, расспрашивал Месфиру о ее жизни, удивлялся, как это она научилась и шить, и вязать, и петь, и вышивать, и стихи сочинять… Сам-то, видать, ничего не умел — людей только выспрашивать. Месфира отвечала обстоятельно, не смущаясь, я рядом сидела, все своими ушами слышала. Человек ушел довольный, сказал, через неделю приедет с «машинкой» снимать.
Но сняться в фильме Месфире не пришлось, увезли ее в больницу — обнаружилась опухоль на груди, операция, сказали, нужна безотлагательная. Вечером в палате перед операцией Месфира написала два листочка. На одном — распоряжение Альмире на тот случай, если операция закончится плохо, завещание, словом, на втором — стихотворение во славу врачей. Я говорю: «Месфира, душа моя, зачем это? Завещание написала — правильно! Все может случиться. Надо приготовиться. А второй листочек во славу врачей — зачем?» Она и отвечает: «Кто знает, в каком состоянии я буду? А вдруг все кончится хорошо? Надо же отблагодарить врачей за их старания…» Ну, не стала я с ней спорить, не стала говорить, что сейчас врачей благодарят не стихами, а ценными подарками, конвертами с деньгами.
Вечером встретилась с Альмирой и спрашиваю ее: «Откуда у Месфиры вера такая, что все обойдется хорошо, отчего не плачет она, не жалуется, не боится, что умрет на операционном столе?» Тогда Альмира рассказала мне историю, которая с Месфирой случилась лет пять назад…
Исполнилось тогда Месфире пятьдесят лет. Стала она неулыбчивой, неразговорчивой, просила никого не пускать к ней в комнату, даже Антошку, сына Альмиры. На все расспросы Альмиры отвечала неохотно, не глядя в глаза. Во время разговора с ней сжимала пальцы, закрывала рот ладонью, будто удерживала рвущийся из груди крик… Наконец попросила Альмиру отвезти ее в деревню, к сестре Макфии. Как ни доказывала Альмира, что ей там будет тяжело, Месфира настояла на своем. Альмира с мужем нашли наконец легковую машину, отвезли Месфиру в Коран, нашу деревню, оставили ее там.
Через год Месфира вернулась в Уфу. Поселилась в той же комнате, светлой и тихой, в которой жила до этого. И стала прежней, как ни в чем не бывало. Антошка от нее опять не отходил. Однажды Месфира призналась: «Альмира! Я ведь рассудок начала терять год назад, не заметила разве? Вас всех вдруг возненавидела, по ночам страшные сны стала видеть, все мне хотелось что-то сделать с этим домом, сломать что-нибудь, сжечь!.. Кричать хотелось, обзывать вас всех грубыми словами! Я ведь чуть губы себе не искусала, чуть руки себе не исцарапала, чтоб удержаться! Потом поняла: надо уехать. Чтобы не видели вы моего лица, на котором лишь ненависть и страх. Не хотела я, чтобы Антошка видел меня такой. А в деревне с Макфией стало как-то легче. Не боялась ее напугать. Она ведь ничему не удивляется. В первые дни, бывало, скажу ей: «Макфия, отчего вон на том дубе меж ветвей люди какие-то о двух головах прячутся?» А она мне отвечает: «И-и, сестра, я сама вчера за водой ходила, наклонилась, а из воды чье-то лицо на меня смотрит — не мое, чужое!» Вот я и стала потихоньку успокаиваться, перестала бояться своих видений… И еще, оттого мне не страшно было в деревне, что там из окошка наклонишься и — землю рукой достанешь, низко окошко, трава по всему двору, густая, зеленая, гуси ходят, гогочут, калитка наша поскрипывает: все родные, знакомые звуки… Успокоилась я, стала крепко спать по ночам, не боялась оставаться дома одна. Покинул меня «шайтан», ушел других людей пугать… А как выздоровела, как успокоилась — так и захотелось снова вернуться к вам, увидеть тебя, Антошку — вы ведь для меня самые близкие, самые родные!»
Попрощалась я быстренько — и на улицу, домой. Иду, плачу, ничего перед собой не вижу, автобус чуть меня с ног не сбил, когда переходила дорогу на углу Революционной и Ленина. Думаю, может, я тоже рассудок потеряла? И никакой радости у меня нет, и никого я не люблю! Мужа своего, Мунира, ругаю каждый день, сына ругаю, мечтаю, чтобы скорей женился, ушел из дома, а то крутит свой магнитофон с утра до вечера — сил нет!.. На работе, в магазине, тоже ругаюсь. Как увижу Фирюзу из кондитерского отдела, так бы и запустила в нее гирей килограммовой. Отчего я такая стала? Не знаю. Или мне аллах терпения не дал? Весь мир видится мне обманным. Все кажется, что никому верить нельзя, даже в своей семье… А ведь было счастье, было, я помню!..
Почти совсем как дурочка
— Дура ты, Лерка, дура, что не пошла с нами в музей, тетя Луиза угощала и апельсинами, и орехами, и конфетами, которые она из Москвы привезла. Почему, говорит, Лера не пришла? Я объясняю, у Лерки много уроков, она их зубрит, учит. А тетя Луиза поправляет: не Лерка, а Лера, почему ты свою сестру так некрасиво называешь?.. А я говорю, она меня тоже Алькой зовет, а ведь я не Алька, а Алия. Потом мы с тетей Луизой ходили в музей, ну, помнишь, в который в прошлом году вместе ходили… Она спрашивает: нравятся тебе картины, какая больше нравится? Отвечаю: мне все нравятся, особенно где лес, река, я тогда сразу вспоминаю, как нас мама в деревню возила, когда мы совсем маленькие были, когда она еще веселая была… Только мне не понравилось, что под каждой картиной надпись: когда родился и умер художник, тот, кто их рисовал. Мне не нравится, что они все уже умерли, нарисовали и умерли, и я тете Луизе это сказала. А она говорит: ты ведь учишь, например, стихи Пушкина, его давно нет, а стихи живы. Но, по-моему, это не одно и то же. Книжки не картины, да, Лерка?
— Ах, Алька, хватит тебе болтать, учи лучше уроки, а то скоро папа с мамой придут и телевизор будут смотреть, приемник включат… И сходи поставь чай, а то мне пить очень хочется, такая трудная задачка попалась. Зачем же ты за пианино села? Опять начнешь свою «Осеннюю песню» играть, опять настроение мне испортишь, как будто, кроме «Осенней песни», вас ничему не учат.
— А жалко, Лерка, что тетя Луиза опять в Москву уезжает, с ней мы и в музей ходим, и книжки она нам покупает, вы, говорит, для меня — самые любимые!.. А когда проходили мимо спортивного магазина, давай, говорит, бадминтон купим, пусть будет у вас с Лерой бадминтон. Я, говорит, хочу, чтобы у вас все было, даже если мама с папой забудут что-то купить, вы напишите, что нужно, и я пришлю… Но, по-моему, Лерка, нельзя говорить: я хочу «то» или «это»! Просто она нас жалеет, понимаешь, да? Знаешь, как она испугалась, когда я свой сон ей рассказала! Ну, тот, в котором я маму видела. Как бегает она по берегу реки и кричит. Тетя Луиза так испугалась! А почему тебе это приснилось, спрашивает? Разве я знаю? Я ей сказала, что мама иногда во сне очень кричит, и я это увидела. Только там, во сне, она по берегу бегала, но в воду не бросалась… Тетя Луиза спрашивает, а что папа делает, когда мама кричит? Я говорю, он просыпается, и мы с Леркой просыпаемся и смотрим на нее, а папа толкает ее, чтобы она проснулась. А когда мама просыпается, она ничего не помнит, спрашивает, почему вы не спите, почему вы смотрите на меня? И тетя Луиза, когда я рассказала про это, говорит, давай зайдем в книжный, купим тебе репродукции. Это потому, что ей стало жалко нас… Вот купила книжку, хорошая книжка, да?.. А знаешь, Лерка, у Светки Байтемировой братишка — дурачок, ему уже десять лет, и он в школу не ходит. Сидит на скамейке у подъезда, конфеты сосет. А Светка бегает к нему и следит, чтобы он этими конфетами не подавился…
— Хватит тебе, Алька, замолчи, или уроки учи, или играй на пианино свою «Осеннюю песню».
— Я и буду сейчас играть, чего ты сердишься, только вот я о чем думаю, Лерка. Светка ведь отличница, а ее братишка — дурачок, да?
— Ну и что?
— А вдруг бы ты, Лерка, исправила свою четверку по алгебре и стала отличницей, а я ведь твоя сестренка — и вдруг стала бы дурочкой?