Как прое*** всё — страница 36 из 38

Худой человек в генеральском кителе стоял так, спиной ко мне, с полминуты, пока я не сказал:

– Прибыл по вашему приказанию. Я написал рапорт, по поводу…

– Я знаю, – прозвучал голос худого.

Голос звучал отстраненно, совсем не зычно и вообще не молодцевато. Больной генерал, подумал я.

Потом он обернулся на меня. И я обомлел. Передо мной был капитан Немо в исполнении актера Дворжецкого. Тот же печальный взгляд, те же величественно скрещенные на груди длинные руки. Только вместо костюма капитана «Наутилуса» – форма генерала советской армии.

– Вы ведь из офицерской семьи? – спросил Немо.

– Да, – сказал я.

– Из такой семьи – и рапорт… Сбежать решил… Испугался… Глупо обижаться на одного идиота. Вы думаете, в армии служат одни идиоты?

– Мне… показалось… в основном, – сказал я.

– Вы прямодушны, – сказал Немо. – Вы могли бы стать хорошим офицером. Идиотов большинство? Да. Потому что если в армии большинство составляли бы такие, как вы, такая армия не стала бы воевать. Такие, как вы, признали бы войну кретинизмом. Ведь так?

– Так, – подтвердил я. – Война – это кретинизм.

– Да, да, – улыбнулся Немо. – Но войны нужны людям.

– Зачем? – спросил я.

– Вы поймете это позже, – сказал Немо. – Обязательно поймете, обещаю вам. И вот еще что я вам скажу. Да. Большинство – идиоты. Но если на тысячу идиотов не приходится хотя бы один романтик, который считает войну кретинизмом, – такая армия не сможет победить. Потому что у нее не будет штаба, не будет знамени, не будет цели. А если идти в атаку без знамени, это не атака и не армия. Это бандитизм и балаган! Так что… Жаль, что вы так… Вы могли бы стать хорошим военным… Но силой… Никого не держу.

Я был очень удивлен. И удивился еще больше, когда Немо, подписав мой рапорт, подошел ко мне и сказал:

– Держи. На память. От меня.

Он снял со своей руки часы и протянул мне. На часах было написано:

«От министра обороны, за особые заслуги».

Много лет потом эти часы были на моей руке, они показывали мне не сколько времени прошло, а сколько времени осталось. Так и должны делать часы героя.

А тогда я смотрел на часы и на Немо и не знал, что сказать.

– Кру-гом, – тихо скомандовал Немо. – Шагом марш.

Когда я уходил из училища, вдруг начался ливень. Я обернулся и посмотрел на окно кабинета, в котором остался наедине с рыбами капитан Немо. Мне было жаль оставлять его там одного, в большом кабинете, с рыбами и идиотами, но выбор был сделан, путь избран. Теперь надо было идти. И я пошел.

На выходе из училища меня ждал Вепрь. Он бы не выпустил меня, если бы мог, но он не мог, потому что капитан Немо подписал мой рапорт. Поэтому Вепрь, скривив свой пятак, сказал только:

– Я тебя запомнил.

Но мне не было страшно. И я запел, издевательски зычно и молодцевато:

– Пуговицы в ряд!

Пуговицы в ряд!

Золотом горят!

Золотом горят!

И я смеялся, зная, что Вепрь это слышит, смеялся громко, в голос, назло монстру, который меня запомнил.

Пластун

Яехал домой в поезде. Я пил вино в вагоне-ресторане в компании хмурых сосен, бегущих за окном куда-то прочь, туда, откуда я еду. Я отменил табу на синьку и больше не боялся плохой наследственности. Я думал. Обо всем.

Со мной такое случалось. Начнешь утром думать о том, что надо бы выйти из дому, дойти до базарчика у кладбища и выпить там винца, пару стаканов. И вот уже шнурую кеды у порога и думаю. Опять узел на шнурках. Откуда берутся на шнурках узлы? Мысль вроде бы несложная. Узлы на шнурках берутся от спешки. Спешить – присуще герою. Спешить жить.

Потом, когда иду уже к базарчику, думаю шире – о пути. Почему у меня такой путь, зачем я его выбрал и куда он меня приведет. И зачем идти по пути, если все равно финал пути известен: ведет он к базарчику у кладбища, в чем определенно есть символ, и наверняка не один.

А на базарчике винище продает дед с красной бородой, и я думаю, что борода у него красная, потому что он пьет красное вино, а у некоторых людей от красного вина становится красным лицо, у французов например, взять хоть Патрисию Каас.

Потом пью пару стаканов и начинаю думать, что такое жизнь. Вся жизнь предстает передо мной, я вижу всех: микробов и мотыльков, кальмаров и опоссумов, и глубоководных пузырей, живущих в кромешной тьме, и нас, людей. Живущих там же. Все открывается мне, во всем своем пестрящем, шевелящемся отряде. И почти что открывается мне главный закон, и даже не закон, а его младшая сестра, главная закономерность, которая соблюдается, да и то не всегда. Но ее открыть – это уже большое дело и бетонная Нобелевка. Но вскрыть главную закономерность с ходу не могу – очень уж крепкая, на совесть сделана, как для себя.

Возвращаюсь опять к базарчику, хотя шел уже домой. Опять покупаю три стакана вина, и тут открывается еще не сама закономерность, а только ее край как будто высовывается, край небольшой, но ухватить можно. Тут мне открывается, что все умирают, и опоссумы, и глубоководные пузыри, и я умру. Печально становится. И хочется попросить у кого-нибудь, чтобы я не умирал, и все, кого я люблю, тоже не умирали – мама, и друзья, и девочки, и опоссумы, и пузыри, придавленные тьмой, и друзья, придавленные тьмой, – и главная закономерность еще чуть-чуть высовывается, и уже хорошо, крепко вроде ее за край ухватил, теперь надо тянуть, ну, тут уже никак нельзя обойтись еще без пары стаканов. Сказано-сделано, еще пара стаканов выпита, и даже еще один, просто так уже как-то, в запале познания. Потом иду домой, весь уже сверкающий. За собой тащу закономерность, за край держу крепко, не отпускаю. Вот и все. Дома. Диван или пол. Падаю. И сразу ползу, чтобы занять удобную позицию, упереться двумя ногами, чтобы всей спиной тащить на себя вселенскую закономерность. Но она дальше того, на сколько высунулась сегодня утром, не высовывается. Приходится закрепиться на этой высоте. И ждать случая для следующей атаки. Каждую высоту вот так отбиваю у тьмы неведения, с боем. А сколько потерь. Но такова она, трудная и грязная, чисто мужская работа мыслителя-диверсанта. Я всегда искал не главные златые врата, а тайный лаз. По-пластунски переползал границу возможного, используя маскхалат, а иногда в качестве маскхалата используя свою одежду. Перекусывал ножницами колючую проволоку, которую натянул враг и пропустил через нее ток. А иногда ножниц не было – забыл, блять, в штабе, и приходилось перекусывать проволоку зубами и пропускать ток через себя – больно, блять! Обычно в такой справедливой войне герой погибает. И получает Героя, посмертно. Эта суровая в своей полной бесполезности награда котируется у нас, диверсантов добра, намного выше прижизненных цац, на которые сбегаются телочки, чтобы их примерить, а их за это ебут. Герои выше цац. Точнее, герои ниже. Потому что они ползут по-пластунски – ради жизни на земле.

Одиннадцатый автомат

Когда я ехал домой, я думал: как мне теперь показаться на глаза военруку Ивану Давыдовичу, которого я подвел. Я понял, что показаться на глаза ему не могу, и я скрывался. Потом я себе этого не простил. Этим герой, кстати, отличается от пидараса. Пидарасы легко забывают все плохое, что у них было. Именно поэтому пидарасы всегда веселые. Герои всегда хмурые. Потому что каждый герой помнит множество случаев, когда вел себя не до конца по-геройски, и помнит еще ряд случаев, когда вел себя вообще не по-геройски, то есть реально обосрался. Герой всю жизнь носит в себе, помнит и анализирует свои просёры, бичует себя, хлещет себя по щекам за такие вещи. А пидарас не хлещет себя по щекам, а хлещет текилу.

Дальнейшая судьба капитана Немо, генерала, начальника училища имени Андропова, мне не известна. Думаю, она была печальна и поучительна, как судьба самого Немо. Скорее всего, он затонул.

А вот дальнейшая судьба Ивана Давыдовича мне известна, и именно поэтому я никогда не прощу себя за то, что не показался ему на глаза. Вокруг начались перемены. Кубаноид хуев, упомянутый много выше, развалил страну и армию. Но Иван Давыдович был герой. Он вел свою личную непримиримую войну с блоком НАТО. А вести войну против НАТО очень нелегко, будучи учителем в школе маленького южного города. А он все равно вел. Кто же он после этого? Герой. И вдруг Ивану Давыдовичу по телевизору кубаноид хуев сказал, что война с НАТО окончена и героев просят разойтись по домам.

Для Ивана Давыдовича это означало: все, во что он верил, теперь можно засунуть себе в свою маленькую жопу, как сказал бы Вепрь. Но Иван Давыдович, как и я, был романтиком, а романтик, в отличие от пидараса, никогда не согласится засунуть себе романтику в жопу. И тогда Иван Давыдович взял автомат. У него было десять автоматов, которые он учил нас, своих учеников, разбирать и собирать. За одну минуту. Сам он делал это еще быстрее. Десять учебных автоматов не могли стрелять. Но у Ивана Давыдовича был одиннадцатый автомат. Боевой. Раньше он был тоже учебный. Но Иван Давыдович расточил его.

Ему помог учитель труда, Василий Петрович. Он тоже работал в нашей школе, и у него не было половины пальцев на руках, потому что он был учитель труда – это единственный учитель, не научивший меня ничему. Василий Петрович помог Ивану Давыдовичу расточить автомат. Конечно, Василий Петрович все понимал. Они вместе иногда выпивали в каморке Ивана Давыдовича и смотрели на грибы на плакатах гражданской обороны. Друзья – это люди, которые могут общаться без помощи слов. Василий Петрович посмотрел в глаза друга и сказал:

– Надо так надо. К пятнице сделаю.

Потом Иван Давыдович пошел в свою каморку и извлек из тайника фотографию, на которой был он, молодой офицер, и его семья, жена и две дочки. Иван Давыдович сжег фотографию. Чтобы никто потом ее руками не мацал, не хмыкал, не пожимал плечами, не приобщал к делу, не допытывался, кто на фото. Потом Иван Давыдович вышел из школы с одиннадцатым автоматом в руках. Никто в отделении милиции, которое было рядом со школой, не удивился тому, что поздним вечером военрук вышел из школы с автоматом в руках. Иван Давыдович пришел к Комсомольскому озеру.