Как прое*** всё — страница 37 из 38

Озеро слез

Озеро это искусственное. С ним связана легенда. Говорят, когда-то давно один влюбленный молдаванин-комсомолец добивался любви одной прекрасной комсомолки-молдаванки. Но она не решалась ему отдаться – она была гордая. Тогда комсомолец позвал ее кататься на лодке по озеру, утром. Комсомолка удивилась – ведь в городе не было озера. Но парень все же назначил свидание утром.

Всю ночь он рыл землю. Вырыл огромное озеро. Под утро закончил работу и оглядел котлован. Но как заполнить озеро водой? Ведь из-под земли вода прибывает слишком медленно… Отчаявшись, комсомолец, не желая, чтобы любимая утром увидела пустой котлован и его позор, вонзил себе лопату в голову. Утром любимая обнаружила мертвого парня. Горе овладело ею, слезы хлынули из глаз, их было столько, сколько было любви в ее сердце. Слезы наполнили озеро. Вот почему вода в Комсомольском озере соленая, как в море…

Вот такая легенда. Вот какая бывает любовь.

Комсомольское озеро окружал то ли лес, то ли парк. Для парка слишком запущенный, для леса слишком редкий. На холмах вокруг озера росли высокие белые тополя. А на самой высокой точке парка-леса, на холме, стояла парашютная вышка. Поставлена она была в давние времена, до Великой Отечественной. В те времена было модно прыгать с парашютом. Но прыгать с парашютом по-настоящему не все могли – для этого нужен был самолет и масса других условностей. А прыгать хотели все, поэтому была сделана парашютная вышка. Потом, после войны, вышку постепенно забросили. Она проржавела. И стала опасной для жизни. Ее оцепили забором с колючей проволокой и некоторое время строго охраняли. А потом она еще сильнее заржавела, и колючая проволока заржавела, и охрана тоже. Вышку собирались спилить, но так и не спилили. Находились у спильщиков вышек дела поважней.

Вот на эту вышку и залез с автоматом Иван Давыдович. Я знаю, как все это было с ним, хоть и не видел. Я часто могу рассказать о таких вещах, которые не видел, но знаю, откуда-то знаю. Он лез медленно, не спеша. Он обдумывал свою жизнь. Он думал, все ли он сделал так, как должен был. И понимал, что нет. Так может думать только герой. Только пидарас способен думать, что сделал в жизни все, что хотел, – всех наебал, всех пережил. А герой понимает, что можно было бы все сделать иначе. Лучше. Можно было…

Забравшись наверх, Иван Давыдович приставил руку к голове. На голове у него была фуражка. Он был в парадной форме. Иван Давыдович отдал честь. Трудно сказать, кому. Других военных рядом не было. И страны, которой присягал, тоже не было. Ничего не было. Была только ночь над холмами. И соленая вода Комсомольского озера. Отдав честь, Иван Давыдович приставил к своей груди автомат. Нажал на курок и сделал шаг вниз.

Так погиб Иван Давыдович, которого я подвел. Которого все мы подвели.

Я никогда не был на его могиле.

Страшная бумажка

Дома меня ждала маленькая страшная бумажка. Повестка в военкомат. Там было написано, что я должен как штык явиться к восьми часам утра в военкомат, для отдания священного долга родине, а если я не явлюсь как штык и не отдам родине священный долг по доброй воле, государство оставляет за собой право взыскать этот долг силой. Заинтригованный таким наездом, я отправился в военкомат.

Там меня спросили, как я отношусь к странам НАТО. Я сказал, что хуево отношусь. Ответ понравился. Меня направили на медицинскую комиссию.

Дома я спросил маму, почему родина хочет, чтобы я отдал ей долг, да еще священный – ведь ничего священного у родины я вроде бы не одалживал, если только по синьке, да, тогда я мог не помнить, но мне об этом обязательно рассказал бы Стасик Усиевич, который всегда запоминал, что творят синие друзья в бессознанке.

Мама сказала:

– Неужели родина тебе ничего не дала?

Я сказал:

– Ну, конечно, дала. Двор, друзья, каникулы – но я думал, все это родина мне подарила.

А мама сказала:

– Запомни, сынок. Родина никому ничего не дарит. Она дает в долг. Два года – не такие большие проценты.

Я стал думать, как мне сделать так, чтобы у меня пуговицы не стали в ряд. Сначала я вспомнил, что есть такая мощная маза, как членовредительство. Мне нравилось это слово – «членовредительство». Когда-то я даже думал, что заниматься членовредительством – это вредить своему члену. Много позже я так и поступал, но об этом позже, в главах, посвященных любви. Я помнил из книг о войне, что была еще такая тема, как самострел. Но это как-то не по-геройски – стрелять себе в ногу или ягодицу. Я признавал только такой самострел, как у Маяковского. С другой стороны, такой самострел, как у Маяковского, делать мне было глупо и рано – это избавило бы мои пуговицы от построения в ряд, но прервало бы мой геройский путь, а прерывать его, не исполнив свой долг, – стыдно.

Да, я считал, что у меня есть долг. Воевать. С пидарасами. Я был готов даже погибнуть, если надо. Как говорил учитель труда – надо так надо, к пятнице сделаю. Лучше, конечно, не погибнуть, а увидеть победу. Я был согласен на ранение, а лучше на контузию. У контуженых больше прав в конфликтных ситуациях. Я был согласен потерять даже ногу или руку, хуй с ними. Можно и на одной ноге быстро бегать, по синьке так многие делают. И можно и одной рукой писать буквы, мой долг – писать буквы, тексты, это оружие массового поражения пидарасов.

У нас в доме была очень приличная библиотека. Ее собрала моя мама, потому что думала, что, когда я вырасту, эти книги мне помогут. Я схватил медицинскую энциклопедию, с увлечением прочитал раздел «Психиатрия» и радостно отметил, что, с небольшими натяжками или вовсе без них, я соответствую клинической картине любого душевного недуга, исключая, разве что, имбецильность, чему помехой мои хорошие отметки в школе. Получалось, что мне и делать-то ничего не надо. То есть мне не нужно даже ничего симулировать, что было бы унизительно. Надо просто прийти на медкомиссию и быть собой. Я даже подумал, что хорошо бы не перестараться, потому что можно не только не попасть под мобилизацию, но и попасть под госпитализацию. Чего мне тоже не хотелось. И я решил – пойду, приколюсь, покажу врачам ровно половину всего, на что способен. Этого должно было с лихвой хватить, чтобы «откосить» от армии, как это тогда называлось.

Утром в день медицинской комиссии я надел белую рубашку. Потом надел брюки и кеды. Рубашка, брюки и кеды – посмотрев на себя, я остался доволен. Это было шизоидно, я был похож на юного Никиту Михалкова из фильма «Я шагаю по Москве». Я даже подумал, что можно было бы на комиссии спеть «Бывает все на свете хорошо, в чем дело, сразу не поймешь», и посредине песни, как Михалков в фильме, зачем-то подпрыгнуть. Но потом подумал, что это госпитализация.

Вместе с тем нужна была еще какая-то точная деталь. Чего-то не хватало. Я хотел положить в карман рубашки зубную щетку, но передумал – слишком прямое указание на срочную госпитализацию. Хотел положить в карман клещи, но они, во-первых, сильно оттягивали карман, а во-вторых, клещи – тоже железобетонная госпитализация. В конце концов я остановился на лаконичном решении. Я положил в карман простой карандаш.

И пошел.

Клятва психиатра

Спросите у первого встречного психиатра, и он вам скажет, что есть допуски. Если бы врачи признавали своими пациентами всех, кто этого заслуживает, что было бы? Хаос. Поэтому в психиатрии, прежде чем применить к человеку слово «больной», сначала рекомендуется употреблять очень красивое слово «наблюдаемый». Мне нравится это слово.

На приеме у невропатолога я начал с домашних заготовок. Когда он ударил меня молоточком по коленке, я дернул ногой. Но не той, по которой он ударил, а другой. Он посмотрел на меня с интересом и что-то записал. Потом попросил меня встать, закрыть глаза и дотронуться указательным пальцем до носа. Я дотронулся указательным пальцем до носа, но не закрыл глаза. Он похвалил меня за старательность и сказал, чтобы я закрыл глаза, такая у него ко мне просьба. Я наотрез отказался. Он спросил почему. Я сказал, что, когда закрываю глаза, вижу образы. Он обрадовался, снова что-то записал и попросил рассказать, какие именно. Я подробно ему рассказал про своих иерофантов.

Выше уже было рассказано, что вокруг меня, сколько себя помню, живут они, иерофанты. Их семнадцать, о некоторых из них я уже рассказывал выше, но врачу на комиссии я рассказал и про остальных – про Буратино с топором, про девочку со свистком, про женщину с говяжьими ногами, про всех. Невропатолог едва успевал за мной записывать. Все это ему понравилось очень. Потом он сказал мне доверительно:

– У меня тоже живут. Я называю их «квартиранты».

Оказывается, у невропатолога тоже были свои питомцы. Он называл их «квартирантами», потому что они снимали у него одну комнату и даже исправно платили, правда, иногда по ночам в своей комнате жгли костры.

Я спросил врача:

– Значит, вы освободите меня от армии?

– На каком основании? – удивился невропатолог. – Вы что думаете? Если у вас живут семнадцать демонов, этого достаточно, чтоб освободить вас от службы в армии?

– Конечно, думаю! – очень удивился я. – Конечно, достаточно! Неужели вам не страшно такому человеку доверять оружие?

– Да бросьте, – сказал доктор. – Что это за оружие. Один автомат, пара обойм. Сколько человек вы убьете, даже если слетите с катушек? Двадцать? Тридцать? И что? Я знаю того, кому доверяют ядерное оружие. Мой пациент. Генерал армии. Очень тяжелый. Тревожный. Звонит мне каждый день. Боится оставаться один, боится женщин, боится детей, боится смотреть телевизор. В ванной у него живет нимфа. Давно живет. Воду любит. Ест мало. Молоко в основном. Недавно звонит мне ночью. Говорит: «Мы тут подумали…» Я говорю: «Мы?» Он говорит: «Да, мы с нимфой подумали, а может, нажать на красную кнопку, я ведь могу, и термоядерными бомбами всех нас к такой-то матери!» Я ему говорю: «Не надо, Федор Васильевич». Я его удерживаю, как могу. Удерживаю, понимаете? Что я еще могу? А вы говорите – автомат. Да стреляйте сколько хотите, господи…