с большим грехом, распуталось.
Прости, если не умел лучше все это высказать.
Любящий тебя…»
Чертков – Булгакову
«Телятинки, 7 марта 1914 г.
Валентин Федорович,
Очень благодарю тебя, что ты приготовил для возвращения мне книги, находящиеся на моей ответственности и взятые тобою в мое отсутствие, за которыми я теперь и посылаю. Ты меня тронул и обрадовал, когда при первой моей просьбе об этом как будто понял наши взаимные отношения и обязательства в этом деле и сразу согласился на мою просьбу.
Что касается до остального содержания твоего письма, то раз ты считаешь возможным так безжалостно и безапелляционно осуждать человека за то, что он поступил по своей, а не по твоей совести, и делаешь это, даже не потрудившись сначала узнать от него самого, какие у него при этом были побуждения и вообще каких он взглядов и убеждений на этот вопрос, – то я не стану оправдываться перед тобой.
Если нельзя ожидать настоящей справедливости от организованных судов, несмотря на то что они никогда не постановляют своих приговоров, предварительно не предоставив даже самому мелкому воришке возможность сказать слово в свою защиту, то какую же справедливость можно ожидать от тех людей, которые, не спросивши никаких объяснений у обвиняемого, не то что приговаривают его к какому-нибудь внешнему наказанию, но, что гораздо жесточе и больнее, вторгаются в чужую душу и распоряжаются там, как у себя дома, оскорбляя и топча ногами то, что человек сознает в себе самого сокровенного и святого?
А с каким легким сердцем ты это делаешь, видно уже из того, что в твоем небольшом письме имеется целый ряд ошибочных утверждений о моих поступках, словах и мыслях, не говоря уже о том, что все оно основано на полном незнании и непонимании ни действительных требований моей совести, ни вообще того, что происходило и происходит в моей душе.
Если в таком отношении к человеку-брату заключается христианство или следование учению Толстого, то избави Бог человечество от такого христианства и от такого толстовства.
За то, что ты так откровенно высказался мне, я тебе искренно благодарен: это гораздо лучше, чем осуждать человека за спиной или даже таить в своей душе то, что имеешь против него».
Булгаков – Черткову
«7 марта 1914 г.
Дорогой Владимир Григорьевич,
В том своеобразном «самосожжении», которое было устроено в Телятинках, ничего хорошего ни при каких условиях, по моему мнению, быть не может. Скажу более: не только хорошего, но и безразличного.
Того, что есть у тебя в душе, кроме высказывающегося тобою мне и другим, я, конечно, знать не могу. Раз ты утверждаешь, что, сжигая книги, действовал на основании «самого сокровенного и святого», что есть в твоей душе и что я будто бы вытоптал ногами, то мне остается только сожалеть, что ты оставил меня и других в неведении относительно этого «самого сокровенного и святого», понудив тем не менее привести в исполнение угодный тебе поступок.
Те же фактические данные, на основании которых написано мое письмо, я предварительно проверил, сколько мог, внимательно. И потом, ведь главным намерением моего письма было желание указать тебе на опрометчивость двух твоих поступков: 1) упоминания в заявлении властям об окрестности, 2) обещания уничтожить книги, когда эти книги с большой опасностью уже были развезены по разным местам и когда, следовательно, обещание твое касалось целого ряда лиц, имевших вполне законное нравственное право отказаться и от выдачи книг для сожжения, и от обратной их перевозки. – Одним словом, не суд над тобой и не упреки были целью моего письма, а предупреждение и надежда, что подобная несомненная опрометчивость с твоей стороны впредь места иметь не будет. (Конечно, мне бы не надо было ни предупреждать, ни надеяться, если бы я не считал, что наше с тобой дело – общее.)
Во избежание недоразумения, припишу еще здесь, что я отдал тебе книги единственно из дружеского и товарищеского сочувствия тебе в том действительно трудном и, казалось, безвыходном положении, в котором ты очутился и из которого я не хотел мешать тебе выйти тем единственным путем, какой ты видел в уничтожении книг.
…Поверь, что абсолютно никакие личные побуждения не руководили мною в этой переписке, а единственно – твердое мое убеждение, что бывают моменты, когда нельзя молчать, и что данный момент был именно такой.
Любящий тебя…»
Эти первые три письма написаны были в марте месяце 1914 года. Охлаждение в наших отношениях с Чертковым продолжалось целое лето и рассеялось только в конце августа, когда я прочел присланную мне – рукописную, конечно, – статью Черткова «Почему я сжег конфискованные книги Толстого». Доводы Черткова не поколебали моего отрицательного отношения к сожжению, но горячий и страстный тон оправдывающегося «толстовца» не мог остаться без воздействия. В душе моей что-то дрогнуло: «Зачем становишься ты в положение учителя, прокурора по отношению к старому другу Льва Николаевича? – сказал я себе. – Вспомни Христов завет: «не называйтесь учителями»!..»
И, смирившись, я решил обратиться к Черткову (20 августа 1914 г.) с новым письмом следующего содержания:
«Дорогой Владимир Григорьевич,
Статью твою «Почему я сжег конфискованные книги Толстого» я понял так, что ты просишь своих друзей поверить тебе, что, уничтожая тот случайный запас книг, который у тебя находился, ты поступал согласно требованию твоей совести. Позволь мне сказать тебе про себя лично, что я верю тебе в этом.
Я потому считаю необходимым тебе это заявить, что в последнее время в отношения наши вкралось какое-то нежелательное, тяжелое разъединение, – и не только нежелательное, но неестественное, потому что, как подсказывает мне мое истинное чувство, наши – не вчера сложившиеся – внутренние отношения гораздо выше, любовнее, дружественнее, чем то видимое проявление, в которое они теперь выливаются.
Я вполне признаю, что я мог быть виною той неясности в наших отношениях, которую я хотел бы уничтожить, – виною именно благодаря тону последних двух моих писем к тебе. Поэтому я приношу тебе искреннее извинение за все то в этих письмах, что могло если не оскорбить тебя, то причинить боль твоей душе.
Любящий тебя…»
В тот же день я получил ответ Черткова из Телятинок:
«Дорогой Валентин Федорович,
Благодарю тебя от всего сердца и от всей души за твое доброе письмо. Ты снял большую тяжесть с моей души – гораздо большую, чем ты можешь предполагать. Как и не могло быть иначе, я теперь полюбил тебя еще больше, чем раньше, и почувствовал к тебе еще больше уважения. Прости и ты меня за мою чрезмерную чувствительность, злопамятство и все то неприятное, что я мог тебе причинить. Не стану больше распространяться. Письменно не сумел бы выразить ту радость, которую ты мне доставил.
Любящий тебя друг твой…»
С души Владимира Григорьевича, видно, камень свалился. Натянутость в наших отношениях, особенно при встречах, прошла, чему искренно радовался и я сам.
…Помню, через три или четыре года, уже после Октябрьской революции, я встретился в Москве с бывшим деятелем издательства «Обновление» и лихим «контрабандистом» – перевозчиком запрещенного книжного товара Колей Фельтеном. Наш «моряк» с выбритыми усами и с черной бородой, растущей по-голландски из-под подбородка, переживал тогда крупные семейные неприятности. Он уже немного постарел и опустился, да к тому же еще недавно перенес сыпной тиф, недослышал и выглядел вообще весьма плачевно. По какому-то поводу мы коснулись вопросов книжного рынка, дела распространения «толстовской» литературы, издательств «Посредник» и «Обновление», и – я не знаю, как – с моих губ сорвалось: «…те книжки, которые были сожжены Чертковым». Я был уверен, что давняя история сожжения книг Фельтену уже известна, и. ошибся.
Боже мой, что сделалось тут с моим Колей! Глаза его расширились, рот раскрылся, он с ужасом уставился на меня. Приподняв руку и точно защищаясь ею от какого-то кошмара, он, наконец, проговорил:
– Как. как. как это сожжены?! Что ты говоришь?! Послушай. что ты?..
Он походил на человека, с которым вот-вот случится удар.
А я и сам был в смятении и едва нашел в себе способность говорить, чтобы как-нибудь замазать свою обмолвку, уверить Фельтена, что просто употребил не то слово, и так или иначе отвлечь его внимание в сторону.
– То-то же, черт побери! – проговорил он, наконец, понемногу опоминаясь от своего столбняка и, видимо, уверяясь моими жаркими объяснениями. – А то сожжены!.. Х-ха! Мы, черт побери, можно сказать, с опасностью для жизни создавали и перевозили эти книжки, а тут вдруг. сожжены! Вот тебе на!.. Х-хе!..
Бедняга некоторое время бормотал еще что-то в этом роде, видимо, не будучи в состоянии сразу успокоиться от поразившего его нечаянного сообщения.
Никогда не забуду, как одного из кошмаров своей жизни, этой фигуры милого Коли Фельтена, с широко открытыми глазами и с приподнятой рукой, в тот момент, когда в голове его впервые блеснула мысль, что нелегальные издания – его детище – могли быть сожжены, – при этом не жандармами, не полицейскими, а своим, другом, единомышленником.
Да, тяжелая была история! Она и разыграться могла только вокруг человека с таким тяжелым, нескладным и внутренно противоречивым характером, каким был В. Г. Чертков.
Глава 8Еще и еще о Ясной Поляне
Из переписки с С. А. Толстой. – История черкеса Османа. – Обаяние Ясной Поляны. – Верховая поездка в с. Долгое: дом князя Болконского из «Лысых Гор» разрушен. – Дни I Всероссийского вегетарианского съезда в Москве. – Жалел животных и не пожалел людей. – О Ясной Поляне – деревне. – Le vrai grand monde[82]. – Внутренняя работа сознания. – Тайна зеленой тетради. – Философия золотой середины.
«На ваши письма всегда буду отвечать тотчас же, – писала мне С. А. Толстая еще в 1911 году в Томск. – Жму вашу руку, как всегда, с дружелюбием и доверием к вашему сердцу». И этот теплый, дружеский тон оставался и во всех последующих письмах ее ко мне.