росла красивая рощица, и Лев Николаевич, стариком, указывал, бывало, на вершину одной лиственницы и говорил: «Вот здесь я родился!» Шахов выразил готовность выкупить обратно у нынешних владельцев старый толстовский дом и поставить его на прежнем месте в Ясной Поляне. Илья Львович был в восторге от этого – на мой взгляд, весьма сомнительной ценности – плана и просил меня как можно скорее съездить в Долгое, осмотреть дом и сообщить как о его состоянии, так и о согласии или несогласии владельцев на его продажу.
Найдя проводника, я отправился верхом в Долгое. К величайшему моему удивлению и сожалению, толстовского, или гороховского, дома на месте не оказалось. Он был сломан и разобран за какие-нибудь месяц-два до моего приезда местными крестьянами, которым и принадлежал. Дерево наполовину было уже сожжено в крестьянских печах, а кирпич, из которого сложен был первый этаж, тоже распределен по дворам. Крестьяне понимали, что дом, связанный с памятью о Толстом, имеет особую ценность, собирались устроить в нем школу или больницу и, как оказалось, посылали даже по этому поводу ходоков к А. Л. Толстой, предлагая Толстовскому обществу купить дом. Но до Толстовского общества предложение это не дошло. Александра Львовна хотела сначала сама осмотреть дом и все собиралась съездить в Долгое. Собиралась, собиралась, да так и не собралась. Крестьяне изверились, что из их готовности пойти навстречу «людям культуры» что-нибудь выйдет и в конце концов распорядились обветшавшим и отягощавшим их своим ненужным бытием домом по-своему.
Обо всем этом я узнал от симпатичного местного священника, любезно принимавшего меня со своей молодой женой и угостившего чаем в своем уютном, светленьком и чистеньком домике.
Взглянув на остатки фундамента дома, где родился Лев Николаевич, я по холмам и долам тульской веси отправился со своим поводырем обратно в Ясную Поляну, откуда и написал И. Л. Толстому, что перевозить Шахову из с. Долгого в Ясную Поляну уже нечего.
В том же 1913 году я выезжал из Ясной Поляны в Москву, для участия в 1-м Всероссийском вегетарианском съезде, состоявшемся 16–22 апреля. Это было замечательное событие. Власти разрешили вегетарианский, то есть именно узкий и специальный характер съезда, но они забыли, что русское вегетарианское движение, в отличие от западного, по преимуществу чисто гигиенического, основано на более глубоких и общих религиозно-гуманитарных и социальных принципах. Между тем, благодаря этому обстоятельству, съезд из узко вегетарианского превратился, собственно, в «толстовский». Вегетарианцев-гигиенистов было на съезде сравнительно мало. Преобладали именно представители свободно-христианского, «толстовского» направления.
Да, русские единомышленники Л. Н. Толстого разных оттенков впервые получили возможность собраться в значительном количестве со всех концов России вместе и обменяться мнениями и опытом не только из узкой сферы вегетарианства, но вообще по всем вопросам жизни. Это была неожиданная и большая радость. Полиция на этот раз проморгала опасность усиления и закрепления позиций религиозных вегетарианцев, являвшихся также сплошь мирными анархистами и антимилитаристами. Съезд, несомненно, имел для укрепления позиций «толстовства» серьезное и немаловажное значение. Происходил он в здании частной гимназии Алферовых, в Мерзляковском переулке. Почетным председателем его состоял старый друг Толстого, поэт, писатель по педагогическим вопросам и глава «Посредника» И. И. Горбунов-Посадов, который был очень активен и вел – в присущем ему духе боевого сентиментализма – все заседания. Председателем числился А. С. Зонов, видный железнодорожный служащий и издатель оригинального «толстовского» календаря, человек почтенный, основательный и энергичный. Одним из двух товарищей председателя состоял редактор-издатель выходившего в Киеве журнала «Вегетарианское обозрение» И. О. Перпер, образованный, серьезный и милый еврей довольно мрачной наружности, совершенно не отвечавшей его подлинному внутреннему содержанию. Немного копуша, иногда завязавший в мелочных доводах в пользу вегетерианского питания. В отличие от огромного большинства «толстовцев», – человек, бывавший за границей, отлично знавший немецкий язык и знакомый с западной культурой.
Другим товарищем председателя съезда являлся некто Боссэ (забыл его имя-отчество), товарищ председателя Московского вегетарианского общества и лицо, быть может, более других потрудившееся над созывом и организацией съезда. Боссэ был молодой ученый-естественник, оставленный, сколько помню, при университете для подготовки к профессорскому званию. Небольшая изящная фигурка, быстрые голубые глаза, светлая эспаньолка, длинный черный сюртук. Живой и деятельный, любезный и приятный в общении. Где-то он теперь и что с ним сталось? Не знаю. Десятки лет ничего о нем не слышал.
Дальнейшим членом президиума съезда, и именно секретарем, избран был проживавший в провинции, но выдвинувшийся в качестве постоянного сотрудника «Вегетарианского обозрения» писатель по вопросам вегетарианства – публицист и философ Полтавский. Мне предложили должность помощника секретаря, но я под предлогом неучастия в подготовке съезда отказался, и вместо меня выбрали другое лицо.
Отказ от постоянного скучного восседания на эстраде за столом президиума имел ту хорошую сторону, что обеспечивал мне свободу действий и выступлений как рядовому оратору из публики, и я широко видной этой свободой пользовался, участвуя в прениях по многим вопросам и, в частности, по вопросу о вивисекции. Надо сказать, что среди вегетарианцев-гигиенистов оказались на съезде и такие, которые оправдывали необходимость и допустимость вивисекции. Главным застрельщиком их был Боссэ. Как ученый, он не хотел «выдавать» большинству съезда вивисекцию, отстаивая ее неизбежность в качестве метода научного исследования. Говорил он дельно и убежденно. Я ополчился на Боссэ и его сторонников со всем пылом, и в моем багаже тоже нашлись кое-какие, довольно веские аргументы, давно подготовленные и подкрепленные ссылками на крупные авторитеты: я интересовался вопросом. Так как в молодости я всегда шел ва-банк, то и тут я полемизировал, не щадя своих противников и, кажется, заслужил выраженный мне частным образом упрек из уст одного из членов съезда, заявившего, что, жалея животных, я не пожалел людей.
Прекрасно и интересно выступали на съезде все перечисленные мною члены президиума, М. С. Дудченко из Полтавы, один художник, прочитавший доклад со световыми картинами о религиозном искусстве, и др. друзья. Неделя съезда прошла для нас в необычном, приподнятом и радостном настроении. Бесконечно дорого было это глубокое и свободное общение с единомышленниками. Говорилось и о Втором съезде. Но мир скоро так взбаламутился, что до Второго съезда дело уже не дошло, и Первый Всероссийский съезд 1913 года так до сих пор и остается первым и единственным.
В своих воспоминаниях о времени, проведенном в Ясной Поляне, я ничего не пишу о Ясной Поляне – деревне, а только о доме Толстых. Для 1910 года это было естественно, потому что работа для Льва Николаевича забирала меня целиком. Правда, работы слишком достаточно было у меня и после, то есть при описании библиотеки, но не только поэтому не сошелся я ближе с деревней и ее обитателями. Причиной была моя робость перед деревней: преклоняясь, в принципе, перед земледельческим трудом и назначением земледельца, я считал крестьянина вообще как бы представителем высшей категории по сравнению со мной, горожанином, видел в нем основу национальной жизни, кормильца, а следовательно, и полного хозяина страны. На себя же смотрел как на недостойного, слабого, развращенного ложным воспитанием, нетрудового человека, обязанного во всем мужику и потому не смеющего и не имеющего права разговаривать с ним как с равным. Мне казалось, что каждый деревенский человек, каждый крестьянин смотрит на меня со скрытым осуждением и презрением, как на белоручку и бездельника. В одной из драм Гергарта Гауптмана отмечено такое же отношение молодых социалистов, представителей интеллигенции, к рабочим, людям физического труда. Когда крестьянин подавал мне руку, то я считал, что он делает мне честь. Когда я входил в грязную, с босоногими ребятами и блеющими ягнятами избу, я трепетал, как будто это была великосветская гостиная самого высокого полета.
Le vrai grand monde – называл Лев Николаевич крестьянский мир – недаром, недаром!.. Говорил я с крестьянами робко, не в полный голос, а ничего не выражающими, несмелыми фразами. Идеализировал тоже крестьян очень. Видел, то иные из них пьют, матерятся, но объяснял это только теми ненормальными условиями, в которые они поставлены как класс, и недостатком просвещения, о котором не позаботилась наша братия, правящая и неправящая интеллигенция. С таким отношением и с таким подходом я, конечно, не умел ни взять достаточно от деревни, ни дать ей, – хотя и мог бы. Знаю, что и мужики гораздо лучше оценили бы и приветствовали отношение простое, простецкое, товарищеское, равное, но… спасовал, не нашел этого настоящего, натурального тона в общении с ними.
Почему бы, например, как-нибудь в праздник не прийти в гости в ту или иную избу? Не поболтать, не порасспросить о деревенской жизни, не рассказать и мужичкам что-нибудь для них новое и интересное? Почему бы по-братски не присоединиться, проходя мимо, к работающим на гумне, на поле? Не мог. Робел. Боялся, что не примут, оттолкнут, засмеют.
Я знал хорошо Тараса Карпыча Фоканова, одного из учеников в школе Л. Н. Толстого 1860-х годов, а позже сторожа на могиле Льва Николаевича. Знал наезжавшего в Ясную Поляну из Тулы, где он работал извозчиком, другого ученика той же школы, талантливейшего писателя Василия Степановича Морозова, автора прекрасных воспоминаний о своем учителе, описанного молодым Толстым под именем Федьки в его замечательной статье «Кому у кого учиться писать: нам у крестьянских ребят или крестьянским ребятам у нас?». Знал еще двух-трех баб, одного-двух парней, но и только. Раскланивался со всей деревней, но близкого общения ни с кем или почти ни с кем не имел. Правда, как горожанин, и не опытен был я достаточно в этом отношении. Ведь к русскому крестьянину времен царского режима не так легко было подойти. К «расейскому» (а не нашему, сибирскому) тем более. Мужик в Европейской России, а значит, и в Тульской губернии, по всем ее уездам, не исключая и Крапивенского, был загнан, запуган полицией и господами, прятался в себя. Найти путь к его душе не каждому удавалось. Всем крестьянин не открывался.