Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 113 из 209

войны.

Как отразились петроградские события в Москве? Конечно, в мою задачу не входит подробное описание переворота, которому посвящено уже много книг и специально исторических исследований. Я могу лишь рассказать о своих личных впечатлениях и о том, как отразилась революция на жизни моей и на жизни кружка, к которому я принадлежал.

Не будучи ни в какой мере политиками и не разбираясь по-настоящему, глубоко в политическом смысле вновь совершившегося переворота, мы, единомышленники Л. Н. Толстого, тем не менее не могли не чувствовать и не признавать еще большей смелости, еще большего размаха и большей прогрессивности у деятелей Октябрьской социалистической революции, по сравнению с деятелями революции Февральской. Некоторые «крайние» принципы и провозглашения новой власти близко подходили к политическому и общественному содержанию «толстовства». Сюда относятся и идея уничтожения классов, и уничтожение собственности на землю, и провозглашение дружбы и равенства между всеми народами России, и призыв всех к труду, и выход из войны, и Советы как система власти. Но не знакомые с теорией марксизма, мы не понимали места новой власти в истории, не понимали лежащего на ней призвания – уничтожить буржуазию и привести к кормилу правления рабочий класс – и потому остались на прежней религиозно-анархической позиции: отрицали всякое насилие и обличали употребляющих насилие, не считаясь с теми целями, какие они себе ставили, – «восславяли свободу» и «милость к падшим призывали». Нас долго терпели и слушали, но потом все же заставили замолчать. Между тем, новый строй все укреплялся и, наконец, установился окончательно, – мы же… мы политически «отброшены были, – как это говорится обычно на языке партии-победительницы, – в мусорный ящик истории». Конечно, этим не снята была с единомышленников Л. Н. Толстого другая задача: работы и возможного влияния в области морали.

Не обошлось без больших жертв, о которых остается только глубоко сожалеть. Но иногда, думая о прошлом и о первом десятке лет после Октябрьской революции, я лично испытываю также сожаление другого рода: сожаление о том, что новый порядок установился без нашего активного или хотя бы сочувственного участия. Ведь мы могли бы работать с новым правительством в разных областях: в чисто хозяйственных, просветительных органах и т. д., но мы этого не делали. Правда, честно работали в области музейной, в деле организации детских трудовых колоний, но этого мало: новая власть нуждалась в помощи во многих других областях, а та буржуазия, которая и нам оставалась чуждой, сознательно отказывала ей в этой помощи. И тут нам-то, «народникам», религиозным анархистам и коммунистам, следовало бы держаться другой тактики. В самом деле, народ с огромным напряжением всех сил, в тяжелейших материальных условиях, в лютой борьбе, часто без отдыху и без передышки строил и строил свою новую, лучшую жизнь, а мы. стояли в стороне. И лишь после полной победы Коммунистической партии, когда основы нового порядка были заложены и государственная жизнь наладилась, опомнились и мы, «непротивленыши», как нас тогда именовали. Опомнились и впряглись в воз, но… силы наши были уже не те, что прежде. Только остатки этих сил отдали мы позитивной работе во имя нового строя, новой жизни.

Как развивались события?

Восстание генерала Корнилова против власти Временного правительства в конце августа 1917 года было событием, впервые после февраля взволновавшим даже «толстовцев». Мы вдруг почувствовали опасность для революции, для завоеванных ею народных прав и свобод. Политика резко вломилась в наше аполитическое сознание.

– Ты за кого? За Керенского или за Корнилова? – помню полушутливый, полусерьезный вопрос Димы Черткова при случайном встрече. – Я – за Керенского! – добавил он.

Но мне казалась более последовательной, с «толстовской» точки зрения, оппозиция и Корнилову, и Керенскому, хотя в душе я также не мог не осуждать генеральского выступления. На очередном собрании в Газетном, ex cathedra[86], я подробно распространился на тему о том, что и Керенский, и Корнилов идут по пути насилия и что, следовательно, нам не следует поддерживать ни того, ни другого.

– У нас некоторые восхищаются Керенским, – говорил я, – но Керенский продолжает войну, а война – это убийство, и каждый солдат – убийца, а Керенский – вождь убийц!

Это резкое выступление многим очень не понравилось. Меня осуждали за него и в доме Чертковых.

Между тем события все более и более набирали силу. Благодаря организованным большевиками отрядам Красной гвардии Корнилов был разбит. Влияние Коммунистической партии росло не по дням, а по часам. Появился лозунг «Вся власть Советам», – лозунг, объединявший народные массы и готовивший их на борьбу с Временным правительством. В Петрограде потерпел крах созданный Временным правительством Предпарламент (Временный Совет Республики). Приближался октябрь.

Вторую половину октября месяца 1917 года я проводил не дома, в комнате при Толстовском музее, а в гостях у своего брата Вениамина, проживавшего в качестве репетитора в семье Кузнецовых на Таганке. Дело в том, что в музее я решительно не имел покоя: всякий, кто только заходил в музей, считал нужным заглянуть и ко мне. Кроме того, многочисленные единомышленники и особенно единомышленницы Л. Н. Толстого тоже обращались ко мне по всякому поводу в урочные и неурочные часы, лично либо по телефону. Я работал тогда над историей нашего выступления против войны в 1914 году, и мне хотелось большего покоя хотя бы по вечерам, по окончании всей дневной суеты. Но и этого покоя не было.

Тогда я решил бежать куда-нибудь из музея, поселиться на стороне и не открывать никому, за исключением одного-двух ближайших друзей, своего адреса. Брат Вена знал об этом моем горячем желании и устроил мне приглашение от Кузнецовых – пожить у них.

Семью Кузнецовых я и сам давно и хорошо знал. Она состояла из отца – старика, директора-распорядителя Переяславской мануфактуры, его милой, пожилой жены, которую Вена сумел заинтересовать Толстым и которая не начинала дня, не прочитав страницы «Круга чтения», из четырех сыновей в возрасте от 17 до 35 лет и дочки – девочки лет 12. Это была очень своеобразная и во многом разношерстная семья. Отец всецело принадлежал к старозаветному, православному московскому купечеству; мать, сохраняя все привычки своей среды, все же эмансипировалась несколько – через Толстого; два старшие сына, 30 и 35 лет, хоть и получили образование (старший числился инженером), но остались характерными дельцами промышленной и купеческой Москвы. Зато трое младших детей уже были свободны от буржуазно-купеческого налета: 18-летний Володя, перешедший по неспособности к латинскому языку из гимназии в среднее техническое училище, интересовался больше всего на свете индийскими йогами, 16-летний Сережа блестяще учился в одном из последних классов гимназии и увлекался игрой на рояле, а 12-летняя Ната была пока… просто милой, наивной девочкой.

Познакомился я с Кузнецовыми в первый год моего студенчества. Меня рекомендовал им тогда в качестве репетитора через другого их домашнего учителя небезызвестный в свое время литературовед Н. М. Мендельсон, к которому (как и к В. Ф. Миллеру) я приехал с рекомендательным письмом от Г. Н. Потанина из Сибири. Володя и Сережа, тогда еще подростки, а после и их сестренка Ната, и были моими учениками. Я оставался учителем в доме Кузнецовых вплоть до самого отъезда в Ясную Поляну в январе 1910 года. Уезжая же, передал всех трех своих учеников моему младшему брату Вене. Но только я не жил у Кузнецовых, а Вена стал даже жить у них.

За три года с лишним, пока я ежедневно ездил на конке на Большую Алексеевскую (ныне Коммунистическую) ул., близ Таганской площади, к Кузнецовым, я очень привык к этой семье, подружился со своими учениками и создал хорошие отношения с их матерью, на которой и лежали все заботы о воспитании и образовании младших детей. Отец и двое старших, женатых его сыновей стояли и от меня, и от младшей половины своей собственной семьи довольно далеко: их всех поглощали «дела», промышленные, денежные «дела», а самого старшего сына, инженера Александра Ивановича, кроме того, и светская, разгульная жизнь.

Кстати сказать, он был на положении как бы вдовца, потому что его жена ушла от него. к его младшему брату, внешне весьма привлекательному стройному блондину Николаю. Это было большой драмой, кажется, не столько для Александра Ивановича, сколько для его матери: она панически боялась, как бы подобная история не повторилась в будущем с ее младшими сыновьями. Николай жил на особой квартире, но часто посещал родителей, а жена его уже никогда в их доме не показывалась.

Когда Наталья Никитична Кузнецова узнала в октябре 1917 года, что я томлюсь беспокойной жизнью в музее и ищу покоя и «секретного адреса», она предложила мне через Вену поселиться у них в доме, – именно в нижнем этаже, занимавшемся целиком одним Александром Ивановичем. Там была свободна роскошная комната библиотеки, где я мог заниматься, а также спать на великолепном кожаном диване. К чаю, к обеду и к ужину я должен был подыматься в верхний этаж, где обитали остальные члены семьи. Никому будто бы я помешать при этом не мог. Все обещались только «быть рады» моему переселению в дом. Стеснить богатую семью в материальном отношении я никак не мог. Приглашали меня на месяц, на два, на сколько хочу. Просили учитывать, что и для них я «выгоден» как жилец: везде начиналось уже уплотнение, а в большой квартире двухэтажного особняка свободного места было более чем достаточно.

В течение этих одного-двух месяцев я решил совсем не посещать Толстовского музея. Друзья вызвались заменить меня на работе. Словом, сама собой выяснилась необходимость отдохнуть. Дом Кузнецовых и заменил мне дом отдыха, какими мы так просто можем пользоваться теперь и каких в те времена не было.

Не сразу, однако, согласился я перебраться к Кузнецовым. С «толстовскими» взглядами мне казалось зазорным поселяться в богатом купеческом доме. Я даже советовался – с Мотей Хорошем, с Толей Александровым, принять ли мне или нет предложение Кузнецовых, но… наконец, принял: соблазн поработать в уединении и в спокойной обстановке был слишком силен.